Главная   Фонд   Концепция   Тексты Д.Андреева   Биография   Работы   Вопросы   Религия   Общество   Политика   Темы   Библиотека   Музыка   Видео   Живопись   Фото   Ссылки  

Джон Рональд Руэл Толкиен

О волшебной сказке



Размещение в сети: http://f.rodon.org/tdrr/ovs.htm
Дата написания: 1939-1947;  автора: 1892-1973;  файла: 24.03.2009
J.R.R. Tolkien. On Fairy-Stories


Я предлагаю поговорить о волшебных сказках. Впрочем, я знаю, что это рискованное занятие. Faerie – опасная страна, там есть западни для неосторожных, а для дерзких – подземные темницы. И меня можно счесть дерзким, хотя с тех пор как выучился читать я стал страстным поклонником волшебной сказки, и время от времени сам задумывался о том, чтобы заняться сказками, я не изучал их как профессионал. Едва ли я был больше чем случайный путешественник (или нарушитель границы) этой удивительной страны, где полным-полно чудес, но нет их объяснений.

Мир волшебной сказки необъятен, глубок и беспределен, его населяют всевозможные звери и птицы; его моря безбрежны и звезды неисчислимы; его красота зачаровывает, но опасность подстерегает на каждом шагу; и он наполнен радостью и печалью, которые острее меча. Счастливцем может считать себя тот, кому дано войти туда, но язык путешественника не в силах описать все богатство и необъяснимость этой страны. И пока он там, ему опасно задавать слишком много вопросов, чтобы ворота не закрылись, и ключи от них не были потеряны.

И все же есть несколько вопросов, на которые нужно быть готовым ответить, или хотя бы попытаться ответить, если собираешься говорить о сказках, пусть даже народ Фаерии сочтет это дерзостью. Вот они: Что же такое волшебные сказки? Зачем они нужны? Я постараюсь дать ответы или хотя бы намеки ответов на эти вопросы, поскольку я кропотливо собрал эти намеки из тех немногих сказок, которые я знаю из всего их бесчисленного множества.



Волшебная сказка


Что же такое волшебная сказка? Вы тщетно будете искать ответ в Оксфордском словаре английского языка. В нем нет словосочетания волшебная сказка, и он не содержит объяснения слова fairy. В Приложении к Словарю первое упоминание о волшебной сказке зафиксировано в 1750 году, и, как там утверждается, его главное значение: а) сказка о чудесах или волшебная легенда вообще, в широком смысле; б) нереальная, невероятная история; и в) выдумка, вранье.

Последние два знаяения сделают предмет моей лекции безнадежно обширным, но первое значение слишком узко. Не так уж узко для статьи; довольно широко, впрочем, чтобы написать десяток книг, но слишком узко, чтобы охватить действительное значение, в котором употребляется это слово, особенно если мы примем лексикографическое определение слова fairies «сверхъестественные существа крошечных размеров, в народной вере обладающие волшебной силой и имеющие огромное влияние, доброе или злое, на жизнь человека».

Сверхестественное – опасное и трудное слово, и в прямом и в переносном значении. Но едва ли оно применимо к фэйри, разве что мы будем считать сверх- приставкой, означающей превосходную степень. Ведь именно человек по сравнению с фэйри является сверхъестественным (и часто бывает крошечного роста), тогда как фэйри естественны, гораздо более естественны, чем человек. Таков их удел. Дорога в страну Фэйри – это не дорога в Рай и даже не дорога в Ад, я верю в это, хотя некоторые считают, что она заведет вас прямо во владения Дьявола.

Вот этот путь, что вверх идет,
Тернист и тесен, прям и крут.
К добру и правде он ведет,
По нем немногие идут.
Другая – торная тропа –
Полна соблазнов и услад.
По ней всегда идет толпа,
Но этот путь – дорога в ад.
Бежит, петляя меж болот
дорожка третья, как змея,
Она в Эльфландию ведет,
Где скоро будем ты да я
.

Что же до крошечных размеров, то я не отрицаю, что эта составляющая значения является основной в современном определении. Я часто думал, что интересно было бы попытаться найти объяснение такому толкованию этого слова, но мои знания недостаточны для уверенного ответа. Из коренных обитателей Фэйри некоторые действительно маленького роста (хотя их едва ли можно назвать крошечными), но в целом низкорослость не является характерной чертой этого народа. Крошечные существа, эльф или фэйри – в Англии, как я думаю, по большей части утонченный продукт литературной фантазии. Я говорю о том периоде развития литературы, когда еще не вырос интерес к народным преданиям других стран. Английские слова, такие как эльф долгое время были подвержены влиянию французского языка (из которого заимствованы слова фея, фэйри, фаери. Но в более поздние времена, благодаря использованию этих слов при переводах, эльф и фэйри стали связываться с атмосферой германских, скандинавских и кельтских сказок и приобрели многие характерные черты hulclu-folk, daoive-sithe и tylwyth teg.

Наверное, вполне естественно, что в Англии, с ее любовью к изысканному и утонченному, которая часто проявлялась в искусстве, фантазия в таких случаях поворачивалась к изящному и крошечному, в то время как во Франции она обращалась ко двору, усыпанному пудрой и бриллиантами. И все же, я подозреваю, что вся эта цветочно-мотыльковая утонченность также была продуктом «рационализации», превратившей обаяние Эльфландии в банальную миниатюрность, а невидимость – в хрупкость, дающую возможность спрятаться в бутоне цветка или укрыться за травинкой. Видимо, это вошло в моду после того, как благодаря великим путешествиям возникло ощущение, что мир тесен для того, чтобы в нем могли жить бок о бок люди и эльфы; когда магическая земля Хай Брезайл на Западе стала обыкновенной Бразилией, страной красных джунглей. (Гипотезу о том, что ирландское название Хай Брезайл имеет оотношению к названию Бразилии см. в Нэнсен, «В Северных Туманах»). В любом случае, таково было положение по большей части в литературе, где Шекспир и Майкл Драйтон оказали значительное влияние. (Их влияние не ограничилось Англией. Немецкое Elf, Elfe похоже, заимствовано из перевода Виланда «Сна в летнюю ночь» (1764).) «Нимфидия» Драйтона – одно из произведений, давшее начало бесконечному ряду цветочных фей и порхающих эльфов с усиками, тех, которых я так не любил в детстве, и к которым в свою очередь мои дети питают отвращение. Эндрю Ланг испытывал подобные чувства. В предисловии к «Сиреневой книге волшебных сказок» он так говорит о скучных сказках современных авторов: «Они всегда начинаются с того, как маленький мальчик или девочка встречают фей, живущих в цветках нарцисса, гордении или яблони... Эти феи безуспешно стараются быть забавными, или вполне успешно – назидательными».

Но все это, как я говорил, началось давно, задолго до XIX столетия, и также давно наскучило; надоели эти неудачные попытки быть забавными. Если рассматривать «Нимфидию» как волшебную сказку или сказку о феях и фэйри, то это наихудшая из всех возможных сказок.

Стены дворца Оберона сделаны из ножек пауков,
И окна из кошачих глаз.
А что до крыши, то вместо балок
Она покрыта крыльями нетопырей
.

Рыцарь Пигвиггин ездит верхом на резвой уховертке, посылает своей возлюбленной, Королеве Маб, браслет из муравьиных глаз, они встречаются в цветке первоцвета. Но если отбросить все эти красивости, останется скучная сказка об интриге и хитрых сводниках; галантный рыцарь и сердитый муж проваливаются в болото, их гнев охлаждает глоток воды из Леты. Лучше бы, вообще все это кануло в Лету. Хотя Оберон, Маб, Пигвиггин – крошечные эльфы и феи, а Артур, Гвиневера и Ланцелот – нет, все же полное добра и размышлений о добре и зле повествование о дворе короля Артура – волшебная сказка, гораздо более волшебная, нежели сказка про Оберона.

Фэйри, как существительное, являющееся синонимичным (более-менее) слову «эльф» – относительно современное слово, оно едва ли употреблялось в до-Тюдоровское время. Первая цитата в Оксфордском словаре (единственнная до 1450 г. р. Х.) примечательна. Она взята у поэта Гауэра: как будто он был фэйри. Но Гауэр так не говорил. Он написал как будто он был из фэйри, «как будто он явился из Фаерии». Гауэр описывал молодого кавалера, который пытался очаровать сердца дев в церкви.

Таков юноша из смертной плоти; но он дает гораздо лучшее представление об обитателях Фаерии, чем то определение «фэйри», под которое его, по двойной ошибке пытались подвести. Сложность с настоящими обитателями Фаерии в том, что они не всегда выглядят такими, какие они есть – они выглядят гордыми и красивыми, поскольку мы сами не прочь выглядеть так же. По крайней мере, часть той магии, которой они обладают над добрыми и злыми людьми, заключается в том, что они способны играть на желаниях человеческого тела и человеческого сердца. Королева Эльфов, которая увезла Томаса-Рифмача на своем снежно-белом скакуне, мчащемся быстрее ветра, когда спускалась к реке Хантли мимо Дерева Эйлидон, выглядела как леди, но она была женщиной неземной, завораживающей красоты. Так что Спенсер следовал правильной традиции, когда называл своих рыцарей Фаерии Эльфами. Это имя скорее подходит таким рыцарям, как сэр Гайон, чем Пигвиггину, вооруженному жалом шершня.

Теперь, когда я успел только очень поверхностно затронуть тему эльфов и фей, я должен вернуться, потому что отклонился от своей первоначальной темы: волшебной сказки. Как я говорил, смысл этого слова «сказки о феях» очень узок. (исключением особых случаев, например, таких, как собрание валлийских и гэльских сказок. В этих собраниях сказки о «Волшебном семействе» и народце Ши иногда делятся на «волшебные сказки» и «народные сказки», содержащие чудеса другого рода. Тогда использования слова «волшебная сказка» (т. е. сказка о фэйри) или «волшебная легенда» обычно тесно связано с появлением фэйри или их вмешательством в жизнь людей. Но эти различия появились в результате перевода.)

Смысл узок, даже если мы не будем принимать во внимание миниатюрность, потому что в современной английской литературе это сказки не о фэйри или эльфах, а о Фаерии, т. е. стране, где обитают фэйри. В Фаерии есть не только эльфы и феи и не только гномы, ведьмы, тролли, великаны и драконы: там есть моря, солнце, луна, небо; там есть земля и все, что есть на ней: дерево и птица, вода и камень, вино и хлеб и мы сами, смертные люди, когда мы очарованы.

Сказки, которые действительно связаны прежде всего с «фэйри», т. е. с теми существами, которые в современном английском языке могут называться и «эльфами», довольно редки и, как правило, не очень интересны. Большинство хороших «волшебных сказок» – это сказки о приключениях людей в Опасном Царстве или на его туманных границах. На самом деле, поскольку если эльфы – правда, и они действительно существуют, независимо от наших сказок о них, то правда и то, что эльфы прежде всего не связаны с нами, так же, как и мы с ними. Наши судьбы независимы, и наши дороги почти не встречаются. Даже на границах Фаерии мы встречаем их только в тех редких случаях, когда наши пути случайно пересекаются. (Это правда, даже если они только порождение Человеческой фантазии, «правда» только как отражение, в особом случае, Человеческого видения Истины.)

В таком случае определение волшебной сказки – что она есть, или чем она должна быть, – не зависит от любого определения или исторического объяснения эльфа или фэйри, а зависит лишь от самого Опасного Царства и от того воздуха, которым дышит все в нем. Я не буду пытаться определить или описать его. Это невозмоно. Фаерию нельзя поймать в сеть слов, она неописуема, и в то же время нельзя сказать, что она неощутима. Она имеет много составляющих, хотя их анализ необязательно откроет ее секреты как целого. Надеюсь, то, что я собираюсь сказать ниже, отвечая на другие вопросы, может дать лишь некоторое представление о моем собственном, далеко не совершенном понимании Фаерии. Сейчас я скажу только вот что: «волшебная сказка» – это сказка, прямо или косвенно относящаяся к Фаерии, каково бы ни было ее содержание: сатира, приключения, мораль, фантазия.

Может быть, само слово Фаерия ближе всего переводится словом Магия (см. ниже), но это магия особого духа и силы, бесконечно далеких от вульгарных приемов трудолюбивых ученых-магов. Здесь есть одно условие: если в сказке и присутствует какая-либо сатира, то можно насмехаться над чем угодно, кроме одного – самой магии. В волшебной сказке магия должна восприниматься всерьез, нельзя ни смеяться над ней, ни объяснять ее. Восхитительным примером подобной серьезности является средневековая поэма «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь».

Но даже если мы будем использовать такие расплывчатые и неопределенные пределы, становится очевидным, что многие, даже опытные в таких делах люди, употребляли термин «волшебная сказка» очень неаккуратно. Достаточно одного взгляда в эти вышедшие недавно книги, претендующие на то, чтобы быть сборниками «волшебных сказок», чтобы увидеть, что сказки о фэйри, о волшебных семействах любого из домов, или даже о гномах и гоблинах составляют лишь небольшую часть их содержания. Этого, как мы убедились, и следовало ожидать. Но многие книги содержат также такие сказки, которые не имеют ни прямого, ни косвенного отношения к Фаерии, и потому на самом деле не должны включаться в такие сборники.

Я приведу один-два примера того, что бы я вычеркнул, и это поможет понять, чем не является волшебная сказка. Это также может подвести нас ко второму вопросу: где истоки волшебной сказки?

Сборников волшебной сказки теперь множество. В Англии, однако, никто не может соперничать в популярности, полноте, в общих достоинствах с двенадцатью томами двенадцати разных цветов, составленных Эндрю Лангом. Первый том вышел более семидесяти лет тому назад (в 1889 г.) и все еще переиздается. Большая часть из вошедших в это собрание сказок выдержала испытание временем более-менее безупречно. Я не буду анализировать конкретные сказки, хотя их анализ мог бы оказаться очень интересным, но я замечу вскользь, что ни одна из сказок в этой «Голубой книге Волшебных сказок» не является именно сказкой про «фэйри», хотя некоторые и упоминают их. Большая часть сказок взята из французских источников: в каком-то смыле достойный выбор для того времени, да и для настоящего времени тоже, (хотя и не в моем вкусе, поскольку я не очень люблю эти сказки сейчас и они не особенно привлекали меня в детстве). Во всяком случае, влияние Шарля Перро, с тех пор как «Сказки Матушки Гусыни» впервые были переведены на английский в восемнадцатом веке, и все подобные выдержки из огромного склада «Сказки из старых времен...» стали широко известны, столь велико, что, я полагаю, если сейчас вы попросите назвать какую-нибудь волшебную сказку, то скорее всего вам назовут одну из этих французских вещиц, такую, как «Кот в сапогах», «Золушка» или «Красная шапочка». Впрочем, некоторые сразу же вспоминают «Сказки братьев Гримм».

Но что можно сказать о появлении в «Голубой книге» сказки «Путешествие в Лилипутию»? Я могу сказать так: это не волшебная сказка, ни в том виде, как автор написал ее, ни в том виде, в котором она включена в книгу, пересказанная Мэри Кенделл. Ей нет никакого резона быть здесь. Боюсь, что ее включили в книгу просто потому, что лилипутянцы – маленькие, даже крошечные – и это единственное, чем они примечательны. Но в Фаерии, как и в нашем мире, миниатюрность – не более чем случайность. Пигмеи имеют к Фаерии не большее отношение, чем патагонцы. Я исключаю эту сказку не потому, что она написана с сатирическим умыслом: сатира, потстоянно или изредка, может стречаться и в настоящих волшебных сказках, и традиционные сказки часто были сатирическими в свое время, хотя теперь это уже невозможно заметить. Я исключаю ее не потому, что этот, может быть, один из самых блестящих, образец сатиры принадлежит к совсем другому классу сказок – к сказкам о путешествиях. Такие сказки повествуют обо многих чудесах, но это чудеса, которые можно увидеть в нашем мире смертных людей, в каких-нибудь областях нашего собственного пространства и времени; они отделены от нас только расстоянием. Сказка о Гулливере имеет не больше прав на место в книге волшебных сказок, чем анекдоты Барона Мюнхгаузена, или, скажем, «Первые люди на Луне» и «Машина времени» Уэллса. Вообще-то, у элоев и морлоков больше прав быть включенными в эту книгу, чем у лилипутянцев. Лилипуты – просто люди, сардонически рассматриваемые с высоты крыши, а элои и морлоки живут в бездне времени, такой глубокой, что она накладывает чары на них; и хотя они произошли от нас, можно вспомнить, что древний английский поэт однажды выводил <I>ильфа<D>, того самого эльфа, через Каина от Адама. <$Fсм. Беовульф, стр.111-112>

Эти чары расстояния, особенно расстояния во времени, ослабляются только нелепостью и неправдоподобностью самой Машины Времени.. Но мы видим на этом примере одну из главных причин того, почему границы волшебной сказки неизбежно сомнительны. Волшебство Фаерии не заканчиваетася в ней, его сила – в его действиях: среди них и то, что оно удовлетворяет самые изначальные человеческие желания. Одно из таких желаний – желание обозревать глубины пространства и времени. Другое (как мы позже увидим) – способность к общению с иными живыми существами. Сказка может, таким образом, иметь дело с удовлетворением этих желаний как с участием и без каких-то машин, так и магии, и в той степени, в какой она достигает в этом успеха, она приближается к качеству и духу волшебной сказки.

Далее, после сказок о путешествиях, я хотел бы также вычеркнуть или исключить из рассмотрения любые сказки, которые используют механику Сна, сновидений человека, чтобы объяснить происхождение содержащихся в них чудес. В конце концов, даже если пересказываемый сон во всех остальных отношениях является настоящей волшебной сказкой, я все равно буду считать целое негодным: также как хорошую картину в уродливой рамке. Действительно, нельзя сказать, что сны не связаны с Фаерией. Во сне выходят на волю странные силы разума. В некоторых снах человек на время может овладеть силами Фаерии, силами, которые, даже если они задуманы как сказка, могут создать живые формы и цвета, видимые глазом. Настоящий сон может, наверное, иногда быть волшебной сказкой, может достичь почти эльфийской легкости и мастерства – пока он снится. Но если проснувшийся писатель говорит вам, что его сказка – только приснившаяся ему история, он умышленно подменяет главное желание, живущее в серде Фаерии – реализацию воображаемого чуда независимо от понимания его разумом. Как часто говорят о фэйри (правда это или нет, я не знаю), что они – мастера иллюзий, что они обманывают людей своими «фантазиями», но это абсолютно другое дело. Это их предназначение. Такие фокусы случаются в сказках, где сами фэйри совсем не являются иллюзией, поскольку за фантазией существуют реальные желания и силы, независимо от разума и намерений людей.

В любом случае, настоящая волшебная сказка, в отличие от тех случаев, когда эта форма используется для каких-то меньших или качественно низших целей, должна представляться как «правда». Я сейчас перейду к объяснению, что значит «правда» в данном случае, но следует сначала отметить, что поскольку волшебная сказка имеет дело с «чудесами», она не укладывается ни в какие рамки и не подгоняется ни под какие механические схемы, предполагающие, что вся сказка в целом – это вымысел или иллюзия. Сама сказка, конечно, может быть настолько хороша, что этими рамками можно пренебречь. Она так же может быть удачной и занимательной как сказка-сон. Таковы сказки Льюиса Кэролла про Алису, с обрамляющими их снами и сновидениями-превращениями. По этой и по другим причинам они не являются волшебными сказками.

Есть другой тип сказок о чудесах, которые я бы исключил из категории волшебных сказок, опять же не потому, что не люблю их: просто они принадлежат к другому типу, и их можно назвать «басни о животных». Я возьму пример из сборника волшебных сказок Ланга. «Обезьянье сердце» – сказка народа суахили, включенная в «Сиреневую книгу сказок». В этой сказке злая акула обманула обезьяну и увезла ее на спине в свою страну, они успели проплыть почти половину пути, когда обязьяна поняла, что повелителю акул нужно ее сердце, чтобы вылечиться от болезни. Обезьяна перехитрила акулу, сказав, что ее сердце осталось дома, в сумке, которая висит на дереве.

Конечно, существует связь между баснями о животных и волшебными сказками. В настоящих волшебных сказках звери, птицы и другие создания часто разговаривают, как люди. Отчасти (обычно редко) это чудо коренится в одном из главных «желаний», лежащих в самом сердце Фаерии, – желании людей сохранять общность с другими живыми существами. Но речь животных в баснях, развившихся в отдельную ветвь литературы, слабо связана с этим желанием, и часто эти корни уже полностью забыты. Волшебное понимание собственного языка птиц, зверей и деревьев – вот что гораздо ближе к действительным целям Фаерии. Но в сказках, где не затрагивается человек, или где герои и героини – животные, а мужчины и женщины, если они появляются, – лишь второстепенные персонажи, и более того, где форма животного – лишь маска на человеческом лице, прием сатирика или проповедника, в таких сказках мы имеем дело с басней, а не с волшебной сказкой, будь то «Лис Рейнард», или «Сказка матушки настоятельницы», или даже «Три поросенка». Большинство сказок Беатрикс Поттер лежат ближе к границам Фаерии, но все же за ее пределами – таково мое мнение.(«Моряк из Глочестера», может быть, ближе всех. Также близка к Фаерии и «Миссис Тиггивинкль», однако в этой сказке содержится намек на сновидение-объяснение. «Ветер в ивах» я бы также отнес к разряду басен о животных.) Этим они обязаны по большей части их сильному моральному элементу: под ним я понимаю неотъемлемо присущую им морализацию, но любая аллегорическая знаковость не принадлежит этому элементу. «Кролик Питер» остается басней, хотя в этой сказке содержатся запреты, которые существуют и в Стране Волшебных сказок (вполне возможно, что запреты существуют повсюду во Вселенной, в любом ее плане и измерении).

Итак, «Обезьянье сердце» – всего лишь басня о животных. Я подозреваю, что ее включение в сборник произошло не потому, что она занимательна, а потому, что в ней допускается, что обезьянье сердце вполне может остаться в сумке, висящей на дереве. Это важно для Ланга, исследоваетеля народных сказок, несмотря даже на то, что эта курьезная идея использована в сказке в качестве шутки, ведь сердце, на самом деле, было вполне нормальном и находилось на своем месте – в груди обезьяны. Не имеет значения, что эта деталь – всего лишь вторичное использование широко распространенного народного мотива, часто присутствующего в волшебных сказках, (таких, например, как «Великан, у которого не было сердца» в книге Дасента «Скандинавские народные сказки», или «Морская дева» в «Народных сказках Западной Шотландии» Кэмпбелла (4 и 1), или, еще более отдаленно, в «Хрустальном башмачке» (?) братьев Гримм) когда жизнь или сила человека или другого живого существа может заключаться в какой-то вещи или в ка- ком-то месте, или в некоей части тела (особенно сердце), которая мо- жет быть отделена и спрятана в сумку, или под камень, или в яйцо. С одной стороны, в записанных фольклорных историях этот мотив использован Джорджем Макдональдом в его волшебной сказке «Сердце великана», причем он заимствовал этот центральный мотив (так же, как и многие детали) из хорошо известных традиционных сказок. С другой стороны, он входит в «Сказку о двух братьях» из египетских папирусов Д'Орсигни, возможно, одну из древнейших из записанных сказок. В ней младший брат говорит старшему:

Я заколдую свое сердце, и спрячу его на вершине цветка кедра. Кедр будет срублен, и мое сердце упадет на землю, и ты должен будешь прийти и искать его, даже если если тебе придется искать его семь лет, но когда ты найдешь его, положи его в чашу с холодной водой, и я буду жив.(Буджи, «Египетская книга для чтения», с.ХХI)

Но этот интересный вопрос и такое сравнение подводят нас к краю следующего вопроса: где истоки волшебной сказки? Это должно, конечно, означать: где исток или истоки волшебного элемента. Спрашивать об истоках сказок (конечно, определенных) – все равно что спрашивать об истоках языка или мышления.



ИСТОКИ


Фактически вопрос в чем истоки волшебного (фэйри) элемента волшебных сказок, приведет нас в конечном счете к тому же самому фундаментальному вопросу, однако, в волшебной сказке есть множество элементов (съемное сердце, лебединые одежды, условные произвольные запреты, злые мачехи и даже сами фэйри), которые можно изучать без того, чтобы браться за этот глобальный вопрос. Такие исследования, тем не менее, остаются научными (по крайней мере, в намерении), это способ действия фольклористов и антропологов – людей, которые используют сказки вовсе не по их прямому назначению, а как шахты, из которых они добывают свидетельства, подтверждающие их теории, или информацию о том, что их интересует. Сама по себе такая процедура вполне законна – но то, что они при этом игнорируют или вовсе забывают природу сказки (как вещи, рассказываемой в своей цельности) часто приводит подобные исследования к странным суждениям. Исследователям такого рода повторяющиеся мотивы (например, съемное сердце) кажутся особо важными. Настолько важными, что эти исследователи фольклора склонны легко забывать цели своих исследований или излагать их результаты на языке некоей запутанной «стенографии», особенно запутанной, если она переходит из их монографий в книги о литературе. Они считают, что если любые две сказки построены с использованием одного и того же фольклорного мотива или с использованием общих комбинаций таких мотивов, это «одни и те же сказки». В таких работах мы читаем, что Беовульф – лишь версия "?", что «Черный Бык из Норруэя» является на самом деле «Красавицей и Чудовищем», или той же самой сказкой, что и «Эрос и Психея», что скандинавская "?" (или гэльская «Битва птиц» (см.Кэмпбелл, цит.произв., т.1) и ее многочисленные варианты и родственные сказки) это та же самая легенда, что и греческое сказание о Язоне и Медее.

Выражения подобного рода могут, впрочем, (в чрезмерном упрощении) выражать некую истину, но они не верны ни в осмыслении волшебной сказки, ни в искусстве и литературе. Именно колорит, атмосфера, не поддающиеся классификации индивидуальные детали сказки, а превыше всего, главное – само содержание, которое вдыхает жизнь в неделимый костяк сюжета, – вот что действительно надо принимать в расчет Шекспировский «Король Лир» вовсе не то же самое, что история, рассказанная в Лайамоновском «Бруте». Или Возьмите крайний случай «Красной Шапочки»: представляет лишь второстепенный интерес, что пересказанная версия этой сказки, в которой лесорубы спасают Красную Шапочку, прямо происходит от сказки Перро, в которой она съедена волком. Действительно важно только, что более поздняя версия имеет счастливый конец (более-менее, если мы не будем сильно горевать по бабушке), чего не имеет версия Перро. Это очень основательная разница, к которой я еще вернусь.

Конечно, я не отрицаю, поскольку я сам чувствую его, очарование желания распутать хитроумно завязанную и разветвленную историю ветвей Дерева Сказок. Это тесно связано с филологическим изучением спутанного клубка Языка, из которого я знаю некоторую малую часть. Но даже при всем уважении к языку мне кажется, что особое качество и склонность данного языка в живой момент существования гораздо важнее уловить и гораздо труднее объяснить, чем его последовательную история. Так что при уважении к волшебным сказкам, я чувствую, что гораздо более интересно и, на этом пути гораздо сложнее, объяснить, что они такое, чем они стали для нас и какое содержание дал им долгий алхимический процесс их существования во времени. Я могу сказать словами Дасента: «Мы должны быть довольны супом, которым нас потчуют, и не должны стремиться увидеть кости быка, из которого его сварили». Однако, как ни странно, Дасент подразумевает по «супом» мешанину фиктивной пред-истории, основанной на первоначальных догадках Сравнительной Филологии, а под «желанием увидеть кости» – требование показать работу и доказательства, которые приводят к этим теориям. Я подразумеваю под «супом» сказку в том виде, как она сделана (приготовлена автором или рассказчиком, а под «костями» – ее источники и материалы – даже когда (по редкой удаче) они могут быть найдены. Однако я, конечно, не запрещаю критику «супа» как «супа». (Народные скандинавские сказки, с.XVIII)

Все же я слегка коснусь вопроса истоков. Но я недостаточно много знаю, чтобы копать глубже, для нашей цели это наименее важный из трех вопросов, и мы удовлетворимся несколькими замечениями. Достаточно ясно, что волшебные сказки (в широком или узком смысле) и в самом деле очень древние. Все, что связано с ними, появляется в очень ранних записях, и находят их повсюду, где существует язык.Тем не менее, очевидно, что мы оказываемся в положении, в котором оказываются археологи, или филологи (сравнительная лингвистика), когда следует выбирать между независимым развитием (или, скорее, сочинением) таких сходных мотивов, наследованием из общих корней, или проникновением в различные времена из одного или нескольких центров. Многие споры не находят своего решения из-за попытки (одной или обеих сторон) чрезмерно упростить предмет, и я не думаю, что этот спор является исключением. История волшебных сказок, возможно, более сложна, чем история человечества, и, по крайней мере, так же сложна, как история человеческого языка. Очевидно, все три случая – независимое сочинение, наследование и проникновение – играют свою роль в создании запутанной паутины сказки, и теперь разве что мастерство эльфов может ее распутать. (За исключением особо удачных случаев, или нескольких случайных деталей. На самом деле легче распутать отдельную нить – эпизод, имя, мотив, чем проследить историю любой картины, определяемую множеством нитей. Потому что когда картина появляется на гобелене, возникает новый элемент: изображение больше, чем сумма составляющих его нитей и не объясняется этими нитями. Здесь лежит наследственная слабость аналитического (или «научного») метода: он позволяет узнать многое об отдельных вещах, появляющихся в сказках, и мало или вообще ничего об их смысле в любой данной сказке.) Из этих трех сочинение – наиболее важный и фундаментальный случай, а также (что неудивительно) наиболее загадочный. Остальные два в конце концов должны привести нас назад к сочинителю или сказочнику. Проникновение (заимствование в пространстве), будь то артефакта или сказки, только относит проблему истока в какое-либо другое место. В центре, из которого началось предполагаемое проникновение, есть место, где однажды жил сочинитель. То же и с наследованием (заимствованием во времени): по тому пути мы только дойдем до прародителя-сочинителя. В то же время, если мы верим, что иногда случаются независимые друг от друга возникновения подобных идей, тем или приемов, мы просто умножаем прародителей-сочинителей, но от этого не улучшится наше понимание их дара.

Филология была свергнута с главенствующего места, которое она занимала при дворе Исследования. Без всякого сожаления можно отказаться от взгляда Макса Мюллера на мифологию как на «недуг языка». Мифология вовсе не является болезнью, хотя она, подобно всему, что присуще человеку, может заболеть. С тем же успехом можно сказать, что мышление есть недуг ума. Гораздо ближе к правде могло бы быть утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, являются недугом мифологии. Но все равно, Язык нельзя отбросить. Воплощенный ум – язык и сказка – ровесники в нашем мире. Человеческий ум, одаренный силами обощения и абстрагирования, видит не только зеленую траву, отделяя ее от других вещей (и находя такой подход верным), но видит и то, что она является зеленой так же как и травой. Как сильно, как стимулирующе для способности к этому разделению было изобретение прилагательного, – ни заклятья, ни чары Фаерии не обладают такой силой. И это неудивительно – можно сказать, что эти чары – лишь другой взгляд на прилагательное – часть речи мифической грамматики. Ум, мыслящий категориями тяжелого, легкого,серого, желтого, неподвижного, быстрого также легко может вообразить волшебство, превращающее тяжелые предметы в легкие и летучие, серый свинец в желтое золото, неподвижную скалу в быструю воду. Если это может один, то это сможет и другой; неизбежно это сделали оба. Когда мы можем вычесть зелень из травы, синеву из неба и красное из крови, мы уже обладаем магической силой – на одном, не очень высоком уровне; тогда и желание владеть этой силой в мире, внешнем по отношению к нашему разуму. Из этого не следует, что мы сумеем одинаково хорошо использовать эту силу на любом уровне. Мы можем наложить смертельную зелень на лицо человека и тем вызвать ужас, мы можем заставить сиять необыкновенную и страшную голубую луну, или мы можем сделать так, что на деревьях распустятся серебряные листья и бараны будут носить золотое руно, и зажечь горящий огонь во чреве холодного дракона. Но такие «фантазии», как их зовут, рождают новую форму, начинается Фаерия, человек становится со-творцом. Особая сила Фаерии – это сила создания видений «фантазии» непосредственно усилием воли. Но обязательно эти видения прекрасны или даже добры – во всяком случае, не фантазии падшего Человека. И это он запятнал эльфов, которые обладают волшебной силой (на самом деле или в сказке) своею грязью. Этот аспект «мифологии» – как со-творения, а не просто символической интерпретации или изображения красот и ужасов мира – по-моему, слишком мало принимается во внимание. Не потому ли, что он виднее в Фаерии, чем на Олимпе? И не потому ли, что, как принято считать, он принадлежит к «низшей мифологии», а не к «высшей»? Было много споров об отношении этих понятий, народных сказок и мифов, но даже если бы их и не было, этот вопрос требует некоторых замечаний, конечно, кратких, относительно любого изучения истоков.

Одно время доминировал взгляд, что все эти образы были заимствованы из «природных мифов». Олимпийцы были персонификациями солнца, рассвета, ночи и т.д. и все сказки о них были вначале мифами (лучше сказать аллегориями) значительных элементарных явлений природы. Затем эпос, героическая легенда, сага привязали эти сказки к реальным местам и очеловечили их, присвоив их атрибуты древним героям, которые хотя и сильнее, чем люди, но все же уже люди. А затем эти легенды, теряя значения, превратились в народные сказки, записанные сказки, волшебные сказки – детские сказки.

Это должно казаться правдой, но вывернутой почти наизнанку. Чем ближе так называемый «природный миф» или аллегория явления природы к предполагаемому архетипу, тем менее она интересна и тем меньше, конечно, в ней способности мифа осветить что-либо в мире. Давайте предположим на мгновение, как считает эта теория, что в действительности не существует ничего, что было бы похоже на «богов» из мифологии – никаких личностей, только астрономические или метеорологические объекты. Тогда эти объекты природы могут быть выстроены в ряд по их персональному значению и славе только талантом личности, человека. Личность может быть заимствована только у человека. Боги могут получить свой колорит и красоту у великолепия природы, но именно человек наделил их этим, абстрагируя от солнца, луны и облака; личность они получили от человека, тень или сияние божественности, присущее им, они получили через человека из невидимого мира Сверхъестественного. Нет принципиального различия между низшей и высшей мифологиями. Народы из этих мифов живут, если они вообще живут, той же самой жизнью, какой в смертной мире живут короли и крестьяне.

Давайте рассмотрим то, что выглядит как чистый случай Олимпийского мифа: скандинавский бог Тор. Его имя на древнескандинавском означает «гром», а имя его молота – Мьолнир – нетрудно интерпретировать как «молния». Однако Тор (как говорят о нем наши сказки) обладает примечательным характером, или личностью, которые нельзя найти ни у грома, ни у молнии, даже если некоторые детали, как мы уже говорили, можно соотнести с природными явлениями: его рыжую бороду, громкий голос и дикий нрав, его неловкую и сокрушительную силу. Тем не менее напрашивается вопрос, впрочем, не особо принципиальный, если задуматься: что было первичным – аллегория персонифицированного грома в горах, разбивающего скалы и деревья, или истории о вспыльчивом, недалеком рыжебородом фермере, обладавшим недюженной силой, – личности очень похожей на северных фермеров (во всем, кроме роста), boendr, – кем более всего и почитался Тор? По отношению к такому описанию человек по имени Тор может считаться «приуменьшенным», а бог Тор – «преувеличенным». Но я сомневаюсь, прав ли какой-либо взгляд – ни сам по себе, ни если бы вы настаивали, что одна из этих версий может предшествовать второй. Гораздо разумнее предположить, что фермер исчез в тот самый момент, когда Гром приобрел голос и лицо, что каждый раз когда рассказчик видел фермера в гневе, слышались отдаленные раскаты грома в холмах.

Кончено, Тора мы должны считать членом мифической высшей аристократии: он один из правителей мира. И все же, сказка, рассказанная о нем в «Старшей Эдде» (Thrymskvitha), конечно же, именно волшебная сказка. Она стара, так же как и все древнескандинавские поэмы, однако, не слишком (в этом случае, скажем, 900 г. н. э. или немного раньше). Но нет никаких причин предполагать, что эта сказка «непримитивна», во всяком случае, по качеству: то есть из-за того, что она принадлежит к числу народных и не особо значима. Если бы мы могли вернуться назад во времени, то мы бы обнаружили, что волшебная сказка менялась в деталях или уступала дорогу другим сказкам. Но «волшебная сказка» будет существовать всегда, пока в ней будет существовать какой-нибудь Тор. Когда волшебная сказка кончится, останется только гром, которого еще не слышало человеческое ухо.

Нечто действительно «высшее» случайно проглядывает в мифологии – Божественность, право на силу (в отличие от обладания ею), обязательность поклонения – фактически, религия. Эндрю Ланг сказал, и некоторые до сих пор восхищаются этим высказыванием, (напр., Кристофер Доусон в «Прогрессе и религии») что мифология и религия (в строгом смысле этого слова) – два отличных друг от друга понятия, которые безнадежно путают друг с другом, хотя мифология сама по себе лишена религиозной значимости. (Это порождено более аккуратным и вдумчивым изучением «примитивных» народов, т. е. народов, до сих пор живущих в наследственном язычестве, которые не являются, как мы говорим, цивилизованными. Поверхностные исследования выявляют у них только дикие сказания, более тщательные исследования находят у них космологические мифы, и только терпение и глубокое знание открывают у них философию и религию: настоящее поколение, в котором «боги» вовсе не обязательно являются воплощением чего-либо в большей или меньшей степени.)

И все же эти два понятия действительно стали перепутанными, взаимосвязанными, или, может быть, они давным-давно были разделены и с тех пор медленно, через лабиринт ошибок, вслепую, беспорядочно движутся назад к объединению. Даже волшебные сказки как целое имеют три ипостаси: Мистическое по отношению к Сверхъестественному, Магическое по отношению к Природе и Зеркало презрения и жалости по отношению к Человеку. Важнейшей ипостасью Фаерии является вторая, Магическая. Но степень, в которой появляются другие, если они вообще появляются, меняется и может определяться рассказчиками каждым по-своему. Магическое, волшебное в сказке можно использовать как Mirour de l'Omme (магическое зеркало – франц.), а можно (что гораздо сложнее) превратить в карету Мистерии. По крайней мере, именно это пытался сделать Дж. МакДональд, и когда это ему удавалось, у него получались красивые и сильные сказки, такие как «Золотой ключ» (которую он сам назвал волшебной сказкой), и даже когда это ему частично не удавалось, как в «Лилит» (которую он назвал романсэ – рыцарской сказкой).

Давайте на время вернемся к «супу», о котором я говорил выше. Говоря об истории сказок и особенно волшебной сказки, мы можем сказать, что Горшок Супа – Котелок Сказки, – кипит и кипит, и в него постоянно добавляют новые приправы, и утонченные и, грубые. Поэтому каждый конкретный случай, например, факт, что сказка, напоминающая широко известную «Пастушку гусей» ( у братьев Гримм), была о Берте Бродфут, матери Карла Великого, и рассказана в тринадцатом веке, на самом деле ни в каком смысле ничего не доказывает: ни того, что сказка в тринадцатом веке уже сошла с Олимпа или Асгарда тем же путем, что и легендарные короли древности, чтобы стать героями домашних сказок, ни того, что она была, наоборот, на пути наверх. Как оказалось, сказка широко распространена и не может повествовать ни о матери Карла Великого, ни о каком-либо другом историческом лице. И все же из этого факта самого по себе нельзя уверенно сделать вывод, действительно или нет эта сказка повествует о матери Карла Великого, хотя выводы подобного рода почти всегда делаются на основании свидетельств о распространенности. Такой вывод требует дополнительных подтверждений, вытекающих из особенностей, деталей сюжета, которые критик признал бы возможными в «действительности» в такой степени, что поверил бы в сказку, даже если бы нашлись другие упоминания о ней как о сказке, или это мнение должно основываться на существовании веских исторических свидетельств о том, что действительная жизнь Берты не имела ничего общего со сказкой, так что критик не поверил бы сказке, даже если бы допускал, что такое возможно в «реальной жизни». Ни у кого, я думаю, не возникло бы сомнений, что, как гласит предание, архиепископ Кентерберийский подскользнулся на банановой кожуре, поскольку в подобные смешные конфузы, если верить преданиям, неоднократно попадали многие люди, особенно благородные пожилые джентльмены. Критик не поверил бы в эту историю, если бы нашел в ней упоминание, о том, что архиепископу явился ангел (или фэйри) и сказал, что он поскользнется, если в пятницу наденет гетры. Критик также не поверил бы этой истории, даже если было бы установлено, что это происшествие случилось в период, скажем, между 1940 и 1945 годами. Довольно об этом. Этот вывод очевиден и сделан уже давно, но я рискну еще раз использовать его (хотя это слегка не соответствует моей цели), так как этим выводом часто пренебрегают те, кто занимается истоками сказок.

Так как же насчет банановой кожуры? Нам она будет интересна только в случае, если ее отвергнут историки. Она становится гораздо полезнее, когда ее отбрасывают. Историк скорее всего скажет, что история с банановой кожурой «стала связываться с именем Архиепископа», так же как он утверждает, опираясь на весомое свидетельство, что "сказка «Пастушка гусей» в дальнейшем стала связываться с именем Берты". Такие заявления довольно безобидны в той области, которая стала известна как «история». Но соответствует ли описание события тому, что действительно произошло в процессе создания сказки? Лично я так не думаю. Мне кажется, что ближе к истине будет утверждение, что имя Архиепископа стали связывать с банановой кожурой или что Берта постепенно превратилась в Пастушку Гусей. А еще лучше сказать, что мать Карла Великого и Архиепископ были положены в Горшок и, на самом-то деле, попали в Суп. Они оказались всего лишь приправами, добавленными в бульон. Для них это высокая честь, поскольку в Супе варится многое, что старше, важнее, красивее, смешнее, страшнее, чем было бы само по себе (если рассматривать это как факты истории).

Кажется совершенно очевидными, что Артур, действительно существовавшее лицо (хотя, вполне вероятно, не особо значительное), также попал в Горшок. Там он долго кипятился вместе с другими, более старыми персонажами и сюжетами из мифологии и Фаерии и другими затерянными историческими костями (такими, как оборона Альфреда от датчан), пока не вышел оттуда Королем Фаерии. Подобная история произошла с великим Северным «артурианским» двором королей-защитников Дании, или, по древнеанглийской традиции, Скилдингов. Король Хродгар и его семья имеют много явных отметин истории, даже больше, чем Артур, тем не менее в более старых (английских) сообщениях они ассоциируются со многими персонажами и событиями волшебной сказки: они побывали в Горшке. Но я обращаюсь теперь к следам старейших записанных английских сказок, несмотря на факт, что они мало известны в Англии, не для того, чтобы обсудить превращение мальчика-медведя в рыцаря Беовульфа или объяснить вторжение людоеда Гренделя в королевский зал Хродгара. Я хочу указать на кое-что еще, что соедржит эта традиция: отдельный наводящий на размышление пример отношения «элемента волшебной сказки» к богам, королям и безымянным людям, иллюстрирующий (как я думаю) мнение, что этот элемент не возникает и не исчезает, но существует там, в Котле Истории и ждет великих персонажей из Мифов Истории и пока безымянных Его или Ее, ждет того момента, когда их бросят в кипящий бульон, всех вместе или по очереди, не различая значения и старшинства.

Злейшим врагом короля Хродгара был Фрода, король Хетобардов. Еще в странной истории дочери Хродгара Фревару мы слышим отголоски сказки, необычной для северных героических легенд: сын врага ее дома – Ингельд, сын Фроды – влюбился в нее и женился на ней, вызвав тем самым множество бедствий. Это чрезвычайно интересно и значительно. В основании этой древней кровной вражды просвечивает фигура бога, которого скандинавы зовут Фреем (Господом) или Ингви-фреем, а англы – Ингом (в древней Северной мифологии и религии бог плодородия и зерна). Вражда королевских домов связана со священными местами культа этой религии. Ингельд и Фрода – в самих именах слышна связь с этой враждой. Фревару расшифровывается как «защита Господа». Другой важный момент из историй о Фрее (история рассказана гораздо позже, на староисландском) – история, где он влюбился издали в Гердру, дочь великана Гимира, врага богов, а позже женился на ней.. Разве это доказывает, что любовь Ингельда и Фревару, да и сами они – «просто миф»? Я думаю, что нет. История часто похожа на «миф», потому что оба эти понятия в конечном счете состоят из одного и того же вещества. Допустим, что Ингельда и Фревару никогда не было на свете, а если они и существовали, то они никогда не любили друг друга, значит, свою сказку они заимствовали от мужчины и женщины, чьих имен не сохранила история, или, сказать точнее, попали в их сказку. Их кинули в Котел, где много вещей, обладающих великой силой, кипит столетиями на медленном огне, одна из которых – Любовь-С-Первого-Взгляда. Тоже самое происходит и с богами. Если бы юноша не влюбился в случайно встреченную незнакомую девушку и далее не обнаружил бы старую вражду родов, вставшую между ними и их любовью, тогда и бог Фрей с трона Одина никогда бы не разглядел и не полюбил Гердру, дочь великана. Говоря о Котле, не стоит забывать о Поварах. В Котле много всякой всячины, и нельзя сказать, что Повара черпают ковшом наугад. Их выбор важен. В конце концов боги есть боги, и это вопрос деталей, что именно сказки говорят о них. Так что мы можем допустить, что вероятнее всего сказка будет рассказывать о любви сына исторического короля, а это событие, естественно, произойдет в исторически существовавшей королевской семье, обычаи которой похожи на обычаи семей Золотого Фрея и Ванира, скорее, чем на обычаи Одина-Варвара, Чародея, кормящего ненасытное воронье, Повелителя Убитых. Неудивительно, что заговаривать означает и рассказывать сказку, и наводить чары на живых людей.

Но когда мы закончили наши исследования – собирание и сравнивание сказок из множества мест, это можно сделать, – объяснили повторяющиеся элементы, встречающиеся в разных волшебных сказках (мачехи, заколдованные быки и медведи, ведьмы-людоедки, запреты на имена и так далее) как остатки древних ритуалов, некогда совершавшихся в повседневной жизни, или верований, бывших некогда именно верованиями, а не «фантазиями», – остается еще один момент, о котором часто забывают: и сейчас сказки производят свое воздействие всеми входящими в них элементами, такими как они есть.

Во-первых, они стары, и их древность привлекательна сама по себе. Красота и ужас «Можжевелового дерева» с его изысканным трагическим началом, отвратительным людоедским варевом, ужасными костями, сверкающим мстительным духом-птицей, возникающим из тумана, который поднимается от дерева – все это осталось со мной с детства, и тем не менее главный дух этой сказки всегда связывается не с красотой и ужасом, но с расстоянием и бездной во времени, неизмеримой даже двумя тысячами лет. Без костей и тушеной человечины, от которой детей часто оберегают, читая им смягченную версию Братьев Гримм (не следует оберегать их от этого – уж лучше оберегать от всей сказки, пока их восприятие не станет сильнее) – это видение многое теряет. Я не помню, что когда-либо был травмирован ужасом из окружения волшебных сказок, из каких бы мрачных верований и обрядов древности они ни пришли. Сейчас такие сказки имеют мифический или общий (неанализируемый) эффект, абсолютно никак не относящийся к поискам Сравнительной Фольклористики, который она не сможет ни испортить, ни объяснить; они открывают дверь в Другие Времена, и если мы проходим через нее, лишь на мгновение оказываемся по ту сторону двери, вне нашего собственного времени, вне Времени вообще, может быть.

Если мы задержимся, чтобы не просто заметить, что эти старые элементы до сих пор сохраняются, но чтобы задуматься, как они сохраняются, то, как мне кажется, мы должны заключить, что это происходит часто, если не всегда, именно из-за литературного эффекта. Не мы и даже не Братья Гримм первыми почувствовали это. Волшебные сказки, без сомнения, такая порода, из которой никто, кроме опытного геолога, не извлечет полезных ископаемых. Древний элемент может быть выброшен, забыт, потерян или заменен другими ингридиентами с большой легкостью, как показывают сравнения сказок с относительно близкими вариантами. То, что было там, часто может быть сохранено (или вставлено), потому что устный рассказчик инстинктивно или сознательно чувствует их литературную значимость. Даже когда запрет в волшебной сказке, как можно догадаться, заимствован из каких-то табу, существовавших некогда, вероятно, он сохраняется в исторически более поздних вариантах сказки благодаря огромной мифической значимости запрета. Конечно, смысл этой значимости может заключаться в самих табу. Ты не должен – или будешь ввергнут в бесконечные беды. Даже в самых нежных «детских сказках» встречаются запреты: Кролика Питера прогнали из сада, бедняга потерял свое голубое пальто и заболел. Запертая Дверь остается вечным Искушением.



ДЕТИ


Теперь я перехожу к детям, и мы рассмотрим последний, самый важный из трех вопросов: каковы, если они вообще есть, значение и роль сказок сегодня. Принято считать, что для сказок дети – самая естественная и подходящая аудитория. Обозреватели часто позволяют себе шутить о сказках, которые, по их мнению, можно читать и взрослым для собственного удовольствия: «Эта книга для детей в возрасте от шести до шестидесяти». Но я еще ни разу не слышал незаслуженной похвалы подобного рода, например, новой модели машины: «развлекает детей от семнадцати до семидесяти», хотя, по-моему, это было бы более уместно. Существует ли специфическая связь между детьми и сказками? Нужно ли обращать внимание на то, что взрослый читает их для собственного удовольствия? Читает как сказки, а вовсе не изучает как какие-нибудь курьезы. Взрослые могут коллекционировать и изучать что угодно, включая старые театральные программки и бумажные пакеты.

Даже тем, у кого хвататет ума не считать, что волшебные сказки вредны, как правило считают, что существует природная связь между детским сознанием и волшебными сказками, подобная связи между детским желудком и молоком. Я считаю это ошибкой. Эта ошибка в лучшем случае происходит благодаря фальшивой сентиментальности , или ее допускают те, кто по какой-либо причине (например, отсутствие собственных детей) склонны думать о детях как о специфических существах, существах почти что другой расы, а не как о нормальных, может быть, только незрелых членах определенной семьи или человечества в целом.

Фактически, такая связь между детьми и волшебными сказками – это печальная ошибка нашей собственной истории. В современном литературном мире волшебные сказки относят к категории «литературы для нянек», также как неуклюжую старомодную мебель относят в детскую, потому что взрослым она больше не нужна, и если ее сломают, то не жалко. (В случае со сказками и другими традициями, правилами для нянек есть и другой фактор. Семьи побогаче нанимали женщин присматривать за детьми, и сказки рассказывались этими няньками, которые зачастую были знакомы со старинными обычаями и традициями гораздо лучше своих господ. Прошло уже много времени с тех пор, как этот источник иссяк, по крайней мере, в Англии, но он имел довольно большре значение. Однако опять же, это не доказывает, что дети – существа особо восприимчивые к исчезающему фольклору (народным традициям). Няньки могли бы так же (и так было бы даже лучше) подбирать картины и мебель для детской.)

Вовсе не дети выбрали себе такую литературу. Дети как вид (класс) – если не обращать внимание на эту ошибку, поскольку они вовсе не являются каким-то отдельным видом (классом) – не то чтобы больше любят волшебные сказки и нельзя сказать, что они понимают их лучше взрослых или любят их более, чем какие-нибудь другие вещи. Они молоды, и они растут, у них есть апппетит ко всему, так что сказки идут довольно хорошо. Но на самом деле лишь некоторые дети, равно как и некоторые взрослые, имеют особый вкус к сказкам; и если они имеют таковой, то он как правило не является исключительным или доминирующим.

Этот вкус, я думаю, не может появиться в раннем детстве сам по себе, без созданных окружающими условий, и эта особенность, без сомнения, не уменьшается, а увеличивается с возрастом, если она дана от рождения.

Действительно, в последнее время сказки обычно пишутся или «адаптируются» для детей. Но это можно сделать и с музыкой, поэзией, романами, историями или научными пособиями. Это опасный процесс, даже если в нем есть необходимость. Эти жанры спасает от разрушения на самом деле то, что они не входят в компетенцию нянек; детские и школьные классные комнаты просто прививают детям такие вкусы и взгляды на взрослые вещи, какие сами взрослые считают (и часто ошибочно) свойственными им. Если все это водворить в детскую, то оно сильно пострадает. Так же как хороший стол, красивая картина или полезный прибор (например, микроскоп) будет поломан и разбит, если его надолго оставить без присмотра в классной комнате. Волшебные сказки будут окончательно разрушены, если будут полностью изгнаны, отрезаны от мира взрослого искусства, на самом деле они уже терпят этот ущерб.

Я считаю, что значение волшебных сказок не зависит от того, что о них думаю дети. Мир волшебных сказок скорее чердак или чулан, только временно или частично детсткая комната. То что лежит в этих комнатах часто перепутано и поломано, куча барахла разных периодов, назначения и вкуса. Но среди них можно случайно найти вещь непреходящей ценности: старинное произведение искусства, не оченьл поврежденное, которое только глупец способен выбросить.

«Волшебные сказки» Эндрю Ланга, пожалуй, не являются таким чуланом. Они скорее похожит на прилавки благотворительной распродажи. Кто-то с тряпкой для пыли и с глазами, способными различать настоящую ценность вещи, обошел чердаки и кладовки. Его сборникипо большей части явялются побочным продуктом его взрослых исследований мифологии и народных традиций, но они были переделаны и представлены как книги для детей. (Лангом и его помощниками. Хотя для большинства вошедших туда текстов, точнее, из оригиналов (или дошедших до нас наиболее старых вариантов) это неверно.)

Следует обсудить, почему Ланг считает эти книги детскими.

В предисловии к первой книге серии говорится о «детях, которым и для которых рассказывались эти сказки»: «Они представляют молодость человечества, древних людей, правидивых в своей любви, искренней вере, тяге к чудесному». «Это правда?» – Вот главный вопрос, который задают дети", – утверждает Ланг.

По-моему, здесь вера и тяга к чудесам рассматриваются как одно и то же или очень тесно связанные свойства. Они радикально различны, хотя тяга к чудесам ни вообще ни в первую чередь не отделяется растущим умом человека от его общих стремлений. Очевидно, Ланг употребляет слово вера в его прямом значении: вера в то, что некая вещь существует, или что-то может происходить в реальном, первичном мире. Если так, то я боюсь, что из слов Ланга, очищенных от сентиментальности, может вытекать только то, что что человек, рассказывающий детям чудесные сказки, должен или может, или в любом случае основывается на их доверчивости, отсутствии опыта, из-за которого дети в некоторых случаях не могут отличить правду от вымысла, хотя само это различение – основа здравого человеческого ума – и лежит в основе самих сказок.

Конечно, дети способны на буквальную веру, если искусство сказочника дает им такую возможность. Такое состояние ума называют «добровольным отказом от неверия». Мне кажется, это не совсем верное описание происходящего процесса. На самом деле сказочник должен быть талантливым «со-Творцом». Он создает Другой Мир, в который вы можете мысленно войти. Внутри него все, что он создал – это «правда»: там все существует по законам данного мира. Тем не менее, вы верите в него, пока вы находитесь, и это так и есть, внутри. В тот момент, когда возникает сомнение, чары рассеиваются, магия, или иначе, искусство, терпит поражение. Теперь вы снова в Реальном Мире, и извне смотрите на маленький неудачный Вторичный Мир. Если же вы обязаны по своей доброте, или в силу определенных обстоятельств, оставаться внутри, недоверие должно быть отложено (или подавлено), иначе смотреть и слушать станет невыносимо. Но это откладывание недоверия есть эрзац, замена главного, как бы убежище, которое мы используем, когда снисходим до игры или попытки поверить, или когда пытаемся (более или менее охотно) найти какое-нибудь достоинство в произведении искусства, которое не произвело на нас должного впечатления..

Настоящий болельщик крикета живет в своем заколдованном государстве – Втором Мире. Я же, когда смотрю матч, нахожусь на самом низком уровне. Я могу достигнуть (более или менее) добровольного подавления неверия, когда я вынужден оставаться там, и нахожу поддержку в каких-то мотивах, которые помогают избавиться от скуки: например, языческое, геральдическое предпочтение темно-синего перед светлым. Такое подавление недоверия, происходит ли оно из-за усталого, жалкого или сентиментального состояния ума, свойственного «взрослым». Я представляю, что это обычное состояние взрослых в обществе волшебной сказки.. Они захвачены и удерживаются там при поддержки сентиментальности (воспоминания о детстве или представления о том, каким оно должно было быть) и они убеждают себя, что им надо любить волшеные сказки. Но если они насамом деле любят их-, им не следует подавлять недоверие: они могут верить – в прямом смысле.

Итак, если Ланг имеет в виду что-либо подобное, то в его словах содержится немного правды. Можно сказать, что дети легче подаются заговору. Возможно, это и так, хотя я в этом и не уверен. Такое убеждение, я думаю, часто просто иллюзия взрослых, вызванная детской покорностью, недостатком словарного запаса и опыта критического осмысления и их ненасытностью (соответствующей их быстрому росту). Им нравится или они стараются полюбить то, что им дают, если им это не нравится, они не могут как следует объяснить свое неприятие и его причины (и поэтому часто его скрывают), они без разбору могут любить огромное количество совершенно разных вещей, не затрудняя себя анализом своей веры. В любомслучае, я сомневаюсь, что это снадобье – чары хорошей волшебной сказки – из тех, что могут «притупляться» от длительного пользования, ослабевать с каждым глотком.

«Это правда?» – это главный вопрос, который задает ребенок", – говорит Ланг. Я знаю, ребенок задает этот вопрос, и это вопрос не из тех, на которые можно ОТВЕТИТЬ ПОСПЕШНО или отделаться какой-либо глупостью. (Но гораздо чаще дети спрашивают меня: «Он хороший? Он злой?» Им гораздо важнее разграничить Правильную и Неправильную стороны. Этот вопрос столь же важен в Фаерии, как и в Истории.) Но этот вопрос вовсе не свидетельство «притупившейся веры» или даже жедания иметь такую веру. Гораздо чаще он вызван желанием ребенка знать, с каким видом литературы он встретился. Детское знание мира столь невелико, что они не могут судить без подготовки и без чьей-либо помощи столкнулись ли они с фантастическим, странным (то есть редким или давним), бессмысленным или просто со «взрослым» (то есть чем-то обычным, из мира своих родителей, что часто так навсегда и остается неисследованным). Но они распознают разные виды литературы, и могут любить каждый – в свое время. Конечно, границы между ними часто сомнительны, или меняются, но это так не только для детей. Мы все знаем различия между ними, но и мы не всегда твердо уверены, к чему именно нужно отнести то, что мы слышим. Дети могут легко поверить сообщению, что в соседнем графстве водятся людоеды, многие взрослые могут легко согласиться поверить, что они водятся в соседней стране, а что касается соседних планет, то немногие могут вообразить, что они населены (если это вообще возможно вообразить) кем-либо кроме злобных монстров.

Итак, я один из тех, к кому обращался Эндрю Ланг, так как родился примерно в то же время, что и «Зеленая книга Сказок» – ребенок из тех, для кого, как он думал, волшебная сказка представляет эквивалент взрослого романа, и о которых он говорил: «Их вкусы остались такими же, как вкусы их диких доисторических предков, живших тысячи лет тому назад. И они, кажется любили волшебные сказки больше, чем историю, поэзию, географию или арифметику». (Предисловие к «Фиолетовой книге Сказок».) Но много ли мы знаем на самом деле об этих «диких предках», кроме того, что они не были дикими? Наши волшебные сказки, какие бы действительно волшебные элементы в них ни присутствовали, конечно же, не те же самые волшебные сказки, что были у них. Так же, если считать, что у нас есть волшебные сказки, потому что они были у них, тогда, возможно, у нас есть история, география, поэзия и арифметика именно потому, что они любили их тоже в том виде, в каком они у них были, и настолько, насколько они уже успели разделить на разные направления свой великий интерес ко всему на свете. Что же до детей сегодняшнего дня, то слова Ланга не совпадают с моими воспоминаниями или с моим опытом общения с детьми. Ланг мог ошибаться в отношении тех детей, которых он знал, но если и нет, то в любом случае дети значительно различаются, даже внутри узких границ Британии, и такое обобщение, которое трактует их как класс (не обращая внимания на их индивидуальные способности, влияние страны, в которой они живут, их воспитание) будет обманчивым. У меня не было какого-то специального «желания поверить». Я хотел знать. Доверие к сказке зависело от того, как она приходила ко мне, рассказываемая старшими, или автором, или от присущего ей тона и духа сказки. Но я не могу вспомнить ни одного случая, когда удовольствие от сказки могло бы зависеть от веры в то, что такие вещи происходили или могли происходить в «действительности». Волшебные сказки простобыли связаны в первую очередь не с возможностью, но с желательностью. если они пробуждали желание, удовлетворяя его пока не делали его часто невыносимым, они добивались успеха. Не стоит здесь говорить об этомболее подробно, поскольку я собираюсь позже сказать что-нибудь об этом желании, смеси многих составляющих, как универсальных, так и присущих только современному человеку (включая современных детей) или даже определенным типам людей. У меня не было никакого желания попасть в такие приключения, как сновидения, подобно Алисе, и рассказ о них просто забавляет меня. Немного было у меня желания искать зарытые сокровища или сражаться с пиратами, и «Остров сокровищ» оставлял меня равнодушным. Краснокожие индейцы были интереснее: у них были луки и стрелы (у меня было и до сих пор остается так и не удовлетворенное желание научиться хорошо стрелять из лука), и странные языки, и намеки на древние традиции и способ жизни, и, самое главное, были в этих историях леса. Но земля Мерлина и Артура была еще лучше, а лучше всех были безымянные Норвежцы Сигурда из Вольсунгов и князь драконов. Такие страны я хотел превыше всего. Я никогда не считал, что драконы – явления того же порядка, что и лошади. не только потому, что лошадей я видел каждый день, но никогда не видел даже следа чудовища.

Драконы прямо на себе носили марку «Сделано в Фаерии». В каком бы мире они ни существовали, это был Другой Мир. Фантазия – создание или возможность взглянуть на Другой Мир – это было сердцем желаний Фаерии. Я глубоко желал существования драконов. Конечно, я в своем робком теле вовсе не хотел иметь драконов по соседству, проникших в мой относительно безопасный мир, в котором можно было, например, читать сказки в мирном, свободном от страха настроении. (Именно это, естественно, дети имеют ввиду, спрашивая: «Это правда?» Это означает: «Мне это нравится, но есть ли такое сейчас? В безопасности ли я в своей кроватке?» Ответ таков: «Сейчас в Англии нет ни одного дракона» – вот и все, что они хотят услышать.) Но мир, который содержит даже только образ Фафнира, богаче и прекраснее, какой бы опасности это ни стоило. Житель тихой и плодородной равнины может слушать о непроходимых лесах и бездонных морях, и хранить их в своем сердце. Потому что сердце твердо, тогда как тело ранимо.

Тем не менее, несмотря на всю важность, как я сейчас понимаю, волшебного элемента сказок в раннем чтении, если говорить обо мне в детском возрасте, я могу лишь сказкть, что любовь к волшебным сказкам не является главной характеристикой детских вкусов. Настоящий вкус к ним просыпается после «детских» дней и после нескольких очень длинных лет между тем, как научишься читать и пойдешь в школу. В это (я чуть не написал «счастливое» или «золотое», хотя это на самом деле грустное и тревожное) время я любил многие другие вещи не меньше и даже больше: такие как история, астрономия, ботаника, грамматика и этимология. Я согласенн с обобщением Ланга «детей» не вообще, а в принципе, но только в некоторых случайных точках: я был, например, равнодушен к поэзии и пропускал стихи, если они всречались в сказках. Поэзию я открыл для себя гораздо позже, особенно когда сам пытался переводить английскую поэзию на латынь и классический греческий. Настоящий вкус к волшебным сказкам проснулся при занятиях филологией, на пороге возмужания и вырос в полный рост в войну.

Возможно, я сказкл по этому вопросу более, чем достаточно. В конце концов, должно быть ясно, что по моему мнениб, волшебные сказки не должны быть <I>намеренно<D> связаны с детьми. С детьми их связывают случайно, – естественно, поскольку дети – люди, а волшебные сказки – это то, что люди любят (хотя и они не универсальны) – поскольку волшебные сказки являются большей частью той литературной мебели, которую в последнее время в Европе свалили на чердак, неестественно – из-за ошибочной сентиментальности по отношению к детям, сентиментальности, которая возрастает у взрослых по мере уменьшения ее у детей.

Действительно, период детской сентиментальности произвел несколько прекрасных книг (особенно очаровательных, однако, для взрослых) из области волшебных сказок или подобных, но он также вызывает тревожный рост количества сказок написанных или адаптированных до уровня того, что считалось или считается достаточным для детстких умов и потребностей. Старые сказки смягчаются, или из них выбрасывают все нежелательное, вместо того, чтобы это сохранить. Имитации часто глупы, происходит пигвиггизация, даже без элемента интриги; или опекание; или (самое смертоносное) скрытое подсмеивание, имеющее ввиду другие образы для более взрослых. Я не обвиняю в таком хихиканье Эндрю Ланга, но сам он наверняка улыбался и наверняка часто имел ввиду других умных людей, обращаясь к ним поверх голов своей детской аудитории – вплоть до полной неудачи в «Хронике Пантуфлии».

Дасент энергично и справедливо ответил на ханжескую критику его переводов из Скандинавских народных сказок. Еще он обратил внимание в особенности на поразительную глупость запрета детям читать последние две сказки из его собрания. Что человек может заниматься волшебными сказками и при этом ничему не научиться кажется почти невероятным. Но ни критика, возражения, ни запрет не былт бы необходимы, если бы дети не рассматривались безо всякой причины неизбежными читателями этой книги.

Я не отрицаю, что есть правда в словах Ланга (как бы сентиментально они ни звучали): «Тот, кто хочет войти в королевство Фаерии должен иметь сердце маленткого ребенка». Обладать этим необходимо для любого благородного приключения в королевствах и более и менее высоких, чем Фаерия. Но смирение и невинность – имено это значит «сердце маленького ребенка» в данном контексте – необязательно включают так же некритическое любопытство и некритическую ранимость. Честертон как-то заметил, что дети, в чьем обществе он как-то раз смотрел «Синюю птицу» Метерлинка остались неудовлетворены, «...потому что сказка не заканчивается Днем Справедливости, а герой и героиня так и не узнали о верности Пса и вероломности Кошки». «Дети невинны, – говорил он, – и любят справедливость, тогда как большинство из нас испорчены и, конечно, предпочитают милосердие».

Эндрю Ланг запутался в этом вопросе. Он старался оправдать убийство Желтого Гнома Принцем Рикардор в одной из своих волшебных сказок. «Я не люблю жестокости, – говорит он. – ...но это произошло в честном бою с мечом в руке , и гном, мир его праху, погиб в боевых доспехах». Не совсем ясно, почему «честный бой» менее жесток, чем «честное правосудие», или почему проткнуть гнома мечом справедливее, чем казнить жестких королей и злых мачех – от чего Ланг отказывается: он посылает преступников на отдых с достаточным пенсионом (чем он хвалится). Этакое милосердие, не испорченное правосудием. На самом деле его защита адресована не детям, а их родителям и наставникам, которым Ланг рекомендует свои сказки «Принц Пригио» и «Принц Рикардо» как весьма подходящие для воспитания. (Предисловие к «Сиреневой книге сказок») Именно родители и наставники определили волшебные сказки как Ювенилию, литературу для юношества. Вот вам небольшой пример фальсификации значения и результатов.

Если мы употребляем слово ребенок в хорошем смысле (слово это, конечно, имеет и плохой смысл), мы не должны допускать, чтобы это повергло нас в сентиментальное употребление слов взрослый или повзрослевший в плохом смысле (эти слова имеют и хороший смысл). Взросление необязательно связано с приобретением греховности, испорченности, хотя часто именно это и происходяит. Дети должны расти и взрослеть, а не становиться Питерами Пенами, и не терять невинность и любопытство, а совершать предназначенным им путь, по которому наверняка лучше прийти на место, чем странствовать в надежде, хотя мы должны странствовать в надежде, если хотим куда-то прийти. Это одна из тех вещей, которым может научит волшебная сказка (если можно сказать «научить» о том, что вовсе не является лекцией), что опасности, печали, мрак смерти могут наградить неопытного, неуклюжего, туповатого и эгоистичного юнца чувством собственного достоинства, а иногда даже мудростью.

Давайте не будем делить человечество на Элоев и Морлоков: милых деток – «эльфов», как их часто идиотически называли в XIX веке – с их волшебными сказками (аккуратно отредактированными и сокращенными) и мрачных Морлоков, обслуживающих свои механизмы. Если волшебные сказки вообще стоит читать, тогда они достойны того, чтобы их писали и читали взрослые. Конечно, они заложат в них и получат из них больше, чем дети. Тогда дети могут надеяться, что они найдут в волшебных сказках, как ветвфх искусства в целом те, которые подойдут им и окажутся по их мерке, и они могут надеяться тогда, что получат в них подходящее предисловие в поэзии, истории и науке. Потому что детям лучше читать что-либо, особенно волшебные сказки, которые окажутся выше их мерки, чем если бы они будут ниже. Их книги, как и одежда, должны быть навырост, и в любом случае, книги должны поощрять их к росту.

Итак, очень хорошо. Если взрослые читают волшебные сказки как естественную часть литературы – не играя в детей и не притворяясь, что они выбирают их для детей и не будучи так и не выросшими мальчишками – в чем тогда значение и функции этого сорта литературы? Это, как мне кажется, последний и самый важный вопрос. Я уженамекнул на некоторые из моих ответов. Прежде всего: если они написаны мастерски, с искусством, главное значение волшебных сказок будет тем же, которое, как произведения литературы, они делят с другими жанрами и формами. Но волшебные сказки предполагают также, в особенном виде или степени такие вещи, в которых дети, как правило, нуждаются меньше, чем те, кто старше. Большая их часть к сегодняшнему дню всеми обсуждена и рассмотрена, чтобы быть для кого-либо непонятной. Я рассмотрю их кратко и начну с Фантазии.



ФАНТАЗИЯ


Человеческий ум способен создавать мысленные образы вещей, которых не существует в действительности. Способность представлять себе образы называется (или называлась) Воображением. Но еще недавно, в ненормальном технизированном языке, Воображение часто неверно связывалось с чем-то большим, чем простое создание образов, которое приписывалось к Фантазированию (сокращенной и обесцененной форме более старого слова Фантазия), таким образом делалась попытка ограничить, я бы сказал, неправильно приписать Воображению «силу придания идеальным образам внутренней правильности реальности». Хотя, может быть, выглядит смешно, что столь несведущий человек отваживается иметь свое суждение по этому критическому вопросу, я рискну утверждать, что словесчное определение филологически несовершенно, а анализ неточен. Способность создавать мысленные оброазы – это один аспект, и ее следует совершенно правильно называть Воображением. Степень восприятия образа, быстрого схватывания его значения и контроль, которые необходимы для успешного выражения, могут варьироваться по живости и силе, но это различие в степени Воображения, а не различие между разными соратми потребностей. Воплощение выражения, которое обеспечивает (или будто бы обеспечивает) «внутреннюю правильность реальности» (Т.е. которое управляет или вызывает Вторичную Веру.) – это, конечно, совершенно другое понятие, или аспект, требующий другого названия: Искусство, действующее звено между Воображением и его конечным результатом, Со-Творением. Для моей настоящей цели мне требуется слово, которое могло бы охватить как Искусство Со-Творения, так и качество необычного и удивительного в Выражении, заимствованного у Образа; неотъемлемого качества волшебной сказки. Я предлагаю, тем не менее, приписать мне силу Хампти-Дампти – Шалтая-Болтая – и использовать для этого Фантазию: в том самом смысле, в соединении с его старым благородным использованием как эквивалента Воображения, видимом из «нереального» (т.е. непохожести на Первичный Мир), свободном от видимых «фактов», короче, фантастики. Таким образом, я не только знаю, но и уверен в этимологической и семантической связи фантазии с фантастикой: с образами вещей не только «не существующих в действительности», но которых невозможно вовсе найти в нашем мире, или, по всеобщему убеждению, нельзя в нем найти. Но допуская это, я не соглашусь на пренебрежительный тон. То, что эти образы суть образы вещей не из настоящего мира (если это, конечно, возмоно), это добродетель, а не порок. Фантазия (в этом смысле), я думаю, не низшая, а высшая форма Искусства, наиболее, конечно, чистая и также (если она достигает совершенства) наиболее могущественная его форма.

Фантазия, конечно, имеет начальное преимущество: захватывающую необычность. Но это преимущество обернулось против нее, и внесло свой вклад в ее дурную славу. Многие люди не любят быть «захваченными». Они не любят никаких вмешательств в Первичный Мир или тех слабых намеков на это, которые им знакомы. Они, тем не менее, глупо и даже злонамеренно смешивают Фантазию со Снами, в которых вовсе нет Искусства, (Это верно не для всех сновидений. В некоторых из них Фантазия, кажется, играет некую роль. Но это исключения. Фантазия – это рациональная, а не иррациональная деятельность.) и с умственной неразберихой, в которой вовсе отсутствует разумный контроль: иллюзиями и галлюцинациями.

Но ошибка или злой умысел, порожденный раздраженной и последовательной нелюбовью, не единственные причины этого заблуждения. Фантазия так же содержит существенное препятствие: она труднодостижима. Я думаю, что Фантазия имеет не меньшую, а большую силу со-творения; но, тем не менее, практика показывает, что «внутреннюю правильность реальности» создать тем сложнее, чем более непохожи образы и переустройство исходного материала на фактическое устройство Первичного Мира. Легче сотворить подобие «реальности» с более «здравым» материалом. Фантазия тогда слишком часто остается недоразвитой; она использовалась и используется поверхностно, или только полу-серьезно, или просто для декорации: она остается только «причудливостью». Любой, унаследовавший фантастические способности человеческого языка, может говориь о «зеленом солнце». Многие могут затем представить его себе или изобразить. Но этого недостаточно – хотя уже это, может быть, более могущественная вещь, чем многие «наброски» или «извлечения из жизни», которые получают литературные похвалы.

Создать Вторичный Мир, внутри которого зеленое солнце будет вероятным, управляется Вторичной Верой, возможно, потребует труда и мысли, и наверняка потребует специального мастерства, умения из разряда эльфийских. Немногие берутся за такие сложные задачи. Но когда берутся и в какой-то степени достигают желаемого, тогда мы имеем редкий случай достижения Искусства: конечно, искусства рассказа.. создания сказки в его первом и наиболее сильном виде.

В человеческом мире Фантазия – это Искусство, которое лучше всего выражается в слове, истинной литературой. В живописи, например, видимое представление фантастических изобраений оказывается слишком легким: руки способны обогнать мысль, даже сделать ее ненужной. Частым результатом этого оказывается глупость или болезненность. Очень жаь, что Драма, искусство, коренным образом отличное от литературы, в общепринятом мнении, настолько ассоциируется с ней или с ее ветвью. Среди таких ошибочных мнений находится и пренебрежение Фантазией. В конце концов, такое пренебрежение частично связано с естественным желанием критиков превозносить те формы литературы или «воображения», которые они сами благодаря своим врожденным или благоприобретенным вкусам, предпочитают. И критика такого рода в стране, давшей миру столь великие образцы Драмы, в том числе Шекспира, склонна быть еще более драматической. Но Драма по своей природе враждебна Фынтазии. Фантазия, даже простейшего вида, редко бывает успешна в Драме, когда она представляется там, как это принято, видимой и слышимой. Фантастические формы не переносят подделки. Человек, одетый говорящим животным, может достичь комического эффекта или действительного сходства, но не моет достичь Фантастичности. Это хорошо иллюстрирует, как мне кажется, упадок искусства пантомиы – недоразвитой формы Драмы. Чем ближе она к «театрализованной волшебной сказке», тем хуже. Она бывает сносной только тогда, когда ее сюжет и фантастика низводятся до простого обрамления фарса, и никакой «веры» не требуется и не ожидается. Это, конечно, отчасти связано с фактом, что драматурги используют или пытаются использоватькакую-то механику для представления Фантастики или Магии. Я однажды видел так называемую «детскую пантомиму», представляющую «Кота в сапогах», в которой дае было превращение великана в мышь. Если бы оно было успешным, то смогло бы только напугать зрителя, или оказаться мастерским фокусом. В результате того, как оно было выполнено, посредством некоего трюка с выключением света, недоверие было не столько подавлено, сколько казнено.

В «Макбете» в процессе чтения я воспринимал ведьм вполне соответствующими: они имели повествовательную функцию и некий намек на мрачное предзнаменование, хотя они и были вульгаризированным неудачным примером этого вида явлений. Но в пьесе они почти неуместны. Они оказались бы и вовсе невыносимы, если бы меня не защищали некоторые воспоминания о них как о элементе прочитанного. Мне говорили, что я вопринял бы их иначе, если бы относился к ведьмам как к возможному, дае необходимому элементу Реального Мира, другими словами, если бы они перестали быть «Фантазией». Этот аргумент подтверждает мою точку зрения. Раствориться или деградировать – такова печальная участь Фантазии, когда драматург, даже такой, как Шекспир, пытается ее использовать. «Макбет», конечно, работа сценариста, который в данном случае мог, в конце концов, написать сказку, если бы он обладал нееобходимыми умением и терпением.

Причина, по моему мнению, более важная, чем неадекватность сценического эффекта, заключается в следующем: Драма по своей природе является попыткой фальшивой, можно сказать, подложной магии: видимого и слышимого представления воображаемых людей из повествования. Это само по себе является попыткой подмены волшебной палочки. Ввести, пусть даже с механическим успехом, в этот квази-магический вторичный мир дальнейшую фантазию или магию, все равно что требовать, как это и было, еще одного внутреннего, уже третичного мира. Это уже слишком большое количество миров. Сделать это, может быть, и не невозможно. Однако я никогда не видел, чтобы это увенчалось успехом. Но в конечном счете, этого нельзя требовать как основной цели Драмы, где двигающиеся и говорящие люди оказываются истинными инструментами Искусства и иллюзии.

Именно по этой причине – что герои и даже сцены в Драме не воображаемые, а действительно зримые персонажи – Драма является, даже несмотря на то, что она использует тот же самый материал (слова, стихи, сюжет) искусством, в корне отличным от искусства повествования. Так, если вы предпочитаете Драму Литературе (как это и делают многие литературные критики) или строите свои критически теории прежде всего из драматической критики, или даже из Драмы, вы склонны к непониманию чистого литературного творчества и втискиваете его в границы сценария. Вы склонны предпочитать характеры, даже простейшие и скучнейшие, предметам. Очень немногое о деревьях как о деревьях может попасть в пьесу.

«Драмы Фаерии» – те спектакли, которые согласно многочисленным свидетельствам, эльфы часто давали перед людьми – могут производить Фантазию с реализмом и непосредственностью, которая свыше объяснения каким-либо человеческим механизмом. В результате их обычный эффект (производимый на человека) – выше, чем Вторичная Вера. Если вы участвуете в драме Фаерии, вы сами находитесь или думаете, что находитесь, во Вторичном Мире. Опыт такого участия может быть сродни Сновидению и (как может показаться) иногда (для человека) смешиваться с ним. Но в Драме Фаерии вы находитесь во сне, который чей-то другой разум передает вам, и знание этого тревожного обстоятельства может оказаться выше вашего понимания. Переживание напрямую является Вторичным Миром: зелье слишком сильно, и вы уделяете ему Первичную Веру, несмотря на чудесность событий. Вы обмануты – входит ли это в намерения эльфов (всегда или в каких-либо случаях), это уже другой вопрос. Сами они, в любом случае, не обманываются. Для них это некая форма Искусства, не зависимая от Волшебства или Магии, именно так и называемых. Они не живут в нем больше времени, чем актеры человеческой породы. Первичный Мир для людей и эльфов един, даже если он воспринимается по-разному и имеет различные значения.

Нам необходимо слово для этого эльфийского искусства, но все слова, которые можно приложить к нему затуманены и перепутаны обозначением других вещей. Магия просится в руки, и я уже использовал ее выше , хотя это не следовало бы делать: Магию надо оставить для Магов. Исскуство – это человеческое действие, которое попутно (необязательно его единственное или главное действие) производит Вторичную Веру. Искусство того же сорта, может быть, только более мастерское и легкое, эльфы тоже могут использовать, по крайней мере, так говорится в сообщениях; но более могущественное и специфическое эльское мастерство я хочу, за неимением менее сомнительных слов, назвать Очарованием. Очарование производит Вторичный Мир, в который и создатель, и зритель могут войти, который дает полное удовлетворение их чувствам, пока они находятся внутри; но это в чистом виде искусственный мир по своим намерениям и целям. Магия производит, или притворяется, что производит, альтернативу Первичному Миру. Неважно, кому приписывают магические действия – фэйри или смертному – они остаются отчетливо отделенными от предыдущих двух понятий; магия не искусство, но приемы, ее целью является власть в этом мире, господство вещей и желаний.

К этому эльфийскому мастерству, Очарованию, стремится Фантазия, и когда это стремление бывает успешно, в любых формах человеческого искусства, она приближается к нему. В сердце многих человеческих историй об эльфийском обмане, открытом или тайном, чистом или с примесями, лежит желание живого, реализованного искусства со-творения, которое (конечно, по большей части внешне может походить на нее) внутренне полностью отлично от жадной эгоцентрической силы – признака обычной магии. Из этого желания в своей лучшей (но все равно опасной) части и состоят эльфы; именно от них мы можем узнать то, что является главным намерением и стремлением человеческой Фантазии – даже если эльфы, более того, потому что эльфы есть всего лишь предмет человеческой Фантазии. Это созидательное желание подделывается обманщиками, будь то невинные, но грубые приемы людских драматургов или злонамеренные надувательства магов. В нашем мире они не удовлетворяются и потому непреходящи. Неподкупное, оно не ищет ни иллюзий, ни колдовства, ни господства, оно ищет тех, кто готов поделиться богатством, партнеров в созидании и наслаждении, а не рабов.

Для многих Фантазия, это со-творческое искусство, которое играет странные шутки с миром и всем, что в нем есть, комбинируя существительные и переопределяя прилагательные, кажется подозрительным, если не незаконным. Некоторым оно кажется в конечном счете детскими глупостями, вещью подходящей для людей или народов в пору молодости. Что до законности, то я не буду говорить об этом ничего, только процитирую короткий отрывок из письма, которое я однажды написал человеку, называвшему мои мифы и волшебные сказки «ложью», хотя, надо отдать ему должное, он был чересчур добр и весьма смущен, чтобы обозвать создание волшебных сказок «Серебряным дыханием лжи».

«Дорогой сэр, – писал я, – Хотя в изгнаньи долго находился Человек еще не весь потерян и не весь изменился, Опозорен, может быть, но не повержен и сохранил частицу царственности, которой обладал: Человек, со-Творец, преломленный им Свет Из простого белого превращается во множества оттенков, и бесконечно сочетаются они в живых формах, передаваемых от ума в уму. Пусть все трещины мироздания мы заполнили Эльфами и Гоблинами, и мы отважились создать Богов и их жилища вне света и тьмы, и посеяли семена драконов – это было наше право (использованное или нет). Это право не сгнило: мы все еще творим по тем законам, по которым сотворены сами».

Фантазия – естественная деятельность человека. Без сомнения, она не разрушает и даже не оскорбляет Рассудок; так же точно она не притупляет аппетита и не замутняет восприятие научной истины. Наоборот. Чем острее и чище рассудок, тем лучшую фантазию может он создать. Если люди находятся в состоянии, в котором они не хотят знать или не могут вопринимать правду (факты или доказательства), то и Фантазия слабеет до тех пор, пока они не исцелятся. Если же они когда-либо придут в это состояние (это не кажется таким уж невероятным), Фантазия исчезнет и воцарится Патологическая Иллюзия.

Ибо созидательная Фантазия основана на твердом знании того, что вещи таковы, какими они видятся в мире под Солнцем, на знании фактов, а не рабстве перед ними. Так, на логике построены бессмыслицы, это видно в сказках и стихах Льюиса Кэррола. Если бы люди действительно не видели разницу между лягушкой и человеком, то и сказки о принцах-лягушках не могли бы появиться.

Конечно, Фантазия может доходит до крайности. Она может быть и скверной. Она может быть использована во зло. Она может даже обмантуь разум, который создал ее. Но о каком человеческом действии или понятии нельзя сказать то же самое в этом грешном имре. Люди придумали не только эльфов, но и богов, и поклонялись им, даже тем, которые больше всего были искажены злом выдумавших их. Они сотворили себе фальшивых богов из других материалов – из своих понятий, своих знамен, своих денег, даже их научные, социальные и экономические теории потребовали человеческих жертвоприношений. Absus non tollit usum. (Бесполезное нельзя использовать. Лат.) Фантазия остаетс правом человека: мы творим по нашим меркам и по нашим производным образцам, поскольку сами сотворены, и не протсо сотворены, а сотворены по образу и подобию Творца.



ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ, ИЗБАВЛЕНИЕ, УТЕШЕНИЕ


Что касается древнего возраста, будь то возраст человека или возраст времени, в котором мы живем, может быть и есть доля истины в предположении, что он налагает немощи. Но это по большей части идея, произведенная примитивным изучением волшебных сказок. Аналитическое изучение волшебных сказок – столь же плохая подготовка к наслаждению ими или их сочинению, как историческое изучение драматургии всех времен и народов для наслаждения и сочинения театральных пьес. Изучение может, конечно, стать унылым. Изучающий легко может осознать, что в результате всей проделанной работы ему удалось лишь собрать несколько листьев, и то многие из них уже изорваны или сгнили, упавших из бессчетной кроны Дерева Сказок и устилающих Лес Дней. И кажется бесполезным добавлять что-либо к этому сору. Что может изменить еще один лист? Все образцы, от почки до распустившегося листа, от ранней весны до поздней осени, уже давно были открыты людьми. Но это не так. Семя дерева может быть пересажено в душу почти каждого, даже того, кто обожает городские туманы (по выражению Ланга), такие люди до сих пор встречаются в Англии. Нет сомнения в том, что весна не становится менее прекрасной оттого, что мы видели или слышали о других подобных событиях: подобных, ибо от начала мира до его конца не было и не будет одного и того же события. Каждый лист дуба, ясеня или терновника суть уникальное воплощение образца, и для кого-то именно в этом году произошло это воплощение, первое когда-либо увиденное и познанное, хотя вот уже бесконечное множество поколений людей прошли по земле, а дубы все распускают листья каждую весну.

Мы не отчаиваемся и не должны отчаиваться, что рисовать бессмысленно, потому что все линии могут быть только кривыми или прямыми, или что бессмысленно писать новые картины, потому что существует всего лишь три «первичных» цвета. Мы, конечно, сейчас старше, поскольку в наслаждении и практике искусства сы наследники многих поколений предков. В этом праве на наследование богатства может скрываться опасность скуки или излишнего желания быть оригинальным, и это может привести к потере вкуса к чудесным рисункам, утонченным формам и «красивым» оттенкам, или к примитивным манипуляциям сверхусложненного старого материала, умственным и бессердечным. Но верный путь избавления от такой скуки нельзя найти ни в добровольном примитивизме, неуклюжести или бесформенности, ни в очернении и беспредельном озлоблении, ни в смешивании всех цветов, от утонченных до самых грязных, ни в фантастическом усложнении форм от примитивной глупости до горячечного безумия. Пока мы не достигли такого состояния, нам необходимо выздоровление. Мы должны вновь смотреть на зеленое, и быть заново удивленными (но не ослепленными) синим, желтым и красным. Мы должны встретить кентавра и дракона, а потом, может быть, внезапно увидеть, подобно древним пастухам, овец и собак, и лошадей – и волков. Выздороветь помогают нам волшебные сказки, В этом смысле только вкус к ним может сделать нас, или сохранить нас детьми.

Выздоровление (включающее и возвращение к себе, и обновление здоровья) есть вос-собрание – воссобрание незамутненного взгляда. Я не говорю «видение вещей как они есть» и не хочу связываться с философами, хотя рискну сказать «видение вещей как нам предназначено (или было предназначено) видеть их» – как вещи отдельные от нас самих. Нам нужно, в любом случае, мыть окна, так, чтобы вещи видимые ясно могли быть освобождены от грязных пятен банальности или фамильярности – от собственнического чувства. Из всех лиц о лицах наших близких нам труднее всего фантазировать и труднее всего действительно увидеть их со свежим вниманием, уловив их сходство и несходство: увидеть, что они имеют лица и у каждого есть свое, в чем-то неповторимое лицо. Эта банальность в действительности есть наказание за «присвоение», все то, что банально или (в плохом смысле) знакомо, это то, что мы присвоили, законно или мысленно. Они становятся как те вещи, которые когда-то привлекли нас своим блеском, цветом или формой, и мы прибрали их к рукам, а затем заперли в кладовке – овладели ими, и овладев, перестали замечать.

Конечно, волшебные сказки – не единственное средство выздоровления или профилактики утрат. Достаточно и смирения. И существует (особенно для покорных) Мурефок, или Честертоновская Фантазия. Мурефок (Mooreffoc) (Янйефок) – фантастическое слово, хотя в любом городе нашей страны можно найти такую надпись. «Кофейня» – слово, прочитанное с внутренней стороны стеклянной двери, как его увидел и прочитал Диккенс в один из серых лондонских дней, и Честертон использовал его, дабы подчеркнуть необычность ставших обыденными вещей, когда на них смотришь с необычной стороны. Такого рода «фантазию» большинство людей признают достаточной, и у нее никогда не будет недостатка в материале. Но она, как мне кажется, имеет ограниченную силу, поскольку возвращение ясности видения – ее единственное достоинство. Мурефок поможет внезапно обнаружить, что Англия для вас абсолютно чуждая страна, затерянная в каком-то далеком прошлом, промелькнувнем веке истории или в странном туманном будущем, достижимом только на машине времени, увидеть удивительную странность и необычность ее обитателей, их занятий и вкусов; но оно не может сделать большего, оно действует как телескоп, сфокусированный на одном пятне. Созидательная фантазия, поскольку она главным образом старается сотворить нечто другое, может отпереть вашу кладовую и дать всем запертым в ней вещам свободно вылететь наружу, как птицам из клетки. Камни обратятся в цветы или в пламя, и вы будете предупреждены, что все, что вы имеете (или знаете) опасно и могущественно, и на самом деле вовсе не посажено на цепь, но дико и свободно – не более ваше, чем является вами.

«Фантастические» элементы в стихах и прозе других видов литературы, даже если они только декоративны или случайны, помогают этому освобождению, но не столь полно, как волшебная сказка, вещи, построенные на или из Фантазии, в которых Фантазия является сердцевиной. Фантазия сотворена из Первичного Мира, но хороший мастер любит свой материал, знает и чувствует глину, камень, дерево, так, как это позволяет делать только искусчство творения. Под молотом кузнеца Грома холодный металл раскрывает свой секрет, сотворение Пегаса облагородило лошадей, в Дереве Солнца и Луны и ствол, и корень, и цветок, и плод – все предстает во славе.

И на самом деле волшебные сказки имеют дело по большей части, или (лучшие из них) в главном, с простыми или фундаментальными вещами, нетронутыми Фантазией, но самим присутствием эти простые вещи все делают светоносным. Сказочник, который может позволить себе быть «свободным» в обращении с Природой, будет ее любимцем, а не рабом. Именно благодаря волшебным сказкам я впервые осознал возможности мира, удивительность вещей, таких как камни, деревья, железо, дерево и трава, дом и огонь, хлеб и вино.

Я закончу рассмотрением Избавления и Утешения, которые, без сомнения, являются только средством Избавления (Бегства), они сегодня являются формой литературы «эскапизма», и здесь имеет смысл к рассмотрению волшебных сказок добавить рассмотрение этого термина «эскапизм», т.е. «бегство от реальности» главным образом, в критике.

Я утверждал, что Избавление является одной из главных функций волшебных сказок, и хотя я не отказываюсь от этого, ясно, что я не приму насмешливого, жалостливого тона, с которым сейчас часто произносят слово «Избавление», тона, для которого использование этого слова вне литературной критики вовсе неправомочно. В том, что заблуждающиеся любят называть Реальной Жизнью, Избавление или Бегство, очевидно, нередко очень полезно и может даже оказаться актом героизма. В реальной жизни его упрекнуть не в чем, разве что оно окажется неудачным, но в области критики, как кажется, оно выглядит тем хуже, чем успешнее удается. Без сомнения, мы имеем дело со случаем неверного употребления слова, а так же с запутанным мышлением. Почему нужно презирать человека, который, оказавшись в тюрьме, пытается оттуда выбраться и вернуться домой? Или когда он не может сделать этого, но начинает думать и говорить о чем-то еще, кроме решеток и тюремных стен? Мир снаружи не перестает быть реальным, хотя пленник и не видит его. В этом случае критики неверно употребляли слово Избавление, и более того, они путают и не всегда искренне, Избавление Пленника с Побегом Дезертира. Точно так же Партийный пропагандист может клеймить эмиграцию из фюреровского или любого другого Рейха, или даже критику его, как предательство. Точно так же критики, чтобы запутать еще сильнее, и таким образом вызвать неуважение к своим оппонентам, налагают клеймо презрения не только на Утешение и настоящее Избавление, но и на то, что часто бывает их спутниками: Отвращение, Гнев, Осуждение и Мятеж. Они не только смешивают бегство заключенного с дезертирством, но, как мне кажется, предпочтут уступчивость «квислингов» сопротивлению патриота. Подобным мыслителям можно только сказать: «Страна, которую вы так любите, обречена», и извинить любое предательство, даже восславить его.

Пустячный пример: не замечать (и конечно не выставлять на показ) уличные электрические фонари массового образца в вашей сказке есть Бегство от Реальности (в этом смысле слова). Но такое может, и почти наверняка должно происходить в результате описанного отвращения к столь типичному произведению Эры Роботов, сочетающему сложность и изящество назначения с уродливостью и (часто) неполноценностью результатов. Эти лампы могут быть исключены из сказки просто потому, что это плохие лампы, и вполне возможно, что один из уроков, извлеченных из этой сказки, будет в осознании этого факта. Но тут вам грозят кулаком: электролампы надо оставить. Давным-давно Честертон верно заметил, что каждый раз, когда он слышит, что что-то «должно остаться», он знает, что это почти наверняка будет быстро заменено – конечно же и к сожалению по причине устаревания и изношенности. «Движение Науки, его темп, подгоняемый нуждами войны, все ускоряется, неумолимо превращая какие-то вещи в устаревшие и предвещая новые изобретения в использовании электрической энергии»: анонс. Здесь говорится то же самое, только в более угрожающем тоне. Уличные электрические фонари, конечно, можно игнорировать просто потому, что они столь незначительны и преходящи. Волшебные сказки в любом случае имеют более фундаментальные и всеобщие темы для упоминания. Молнии, например. Эскапист не так подчинен причудам мимолетной моды, как эти его оппоненты. Он не превращает вещи (которые, может быть, достаточно полезны, чтобы считать их плохими) в своих хозяев или своих богов, поклоняясь им как неизбежным, даже «непоколебимым». И его противники, столь легко презирающие его, не имеют гарантии, что он на этом остановится: он может собрать людей и крушить лампы. Эскапизм имеет другое, более зловещее лицо: Противодействие.

Не так давно – хотя это может показаться неправдой – я слышал, как один человек из Оксенфорда заявлял, что он «приветствует» близость роботизированных фабрик массового производства и шум автомобильных пробок на дорогах, потому что они дают его университету «соприкосновение с настоящей жизнью». Он мог иметь в виду, что человечество живет и работает в XX веке в мире, который с опасной стремительностью скатывается к варваризации, и что громкая демонстрация этого на улицах Оксенфорда может служить предупреждением о том, что невозможно надолго сохранить оазисы здравомыслия в этой пустыне безрассудства за простой оградой, без активных наступательных действий (интеллектуальных и практических). Боюсь, однако, что он не то имел ввиду. В любом случае, выражение «настоящая жизнь» в таком контексте, кажется, падает недалеко от академических стандартов. Замечание, что автомобили «живее» драконов или, скажем, кентавров, курьезно, а что они «реальнее», скажем, лошади – просто патетический абсурд. Как реальна, как поразительно жива заводская труба по сравнению с вязом: бедная устаревшая вещь, нематериальная мечта эскаписта!

Что касается меня, то я не могу убедить себя в том, что крыша станции Блетчли «реальнее» облаков. И как артефакт я нахожу ее менее одушевляющей чем пресловутый свод небес. Мост к платформе 4 мне менее интересен, чем Бифрост, охраняемый Хеймдаллом и Гиаллахорном. По дикости моего сердца, я не могу удержаться от вопроса: неужели железнодорожные инженеры, если бы их воспитывали с большей долей фантазии, не справлялись бы лучше со своими многочисленными орудиями, чем обычно? Волшебные сказки, как мне кажется, лучшие магистры искусств, нежели тот академический персонаж, которого я упомянул.

Многое из того, что он (как я предполагаю) и другие (естественно) назвали бы «серьезной» литературой, не больше чем игра под стеклянной крышей у края муниципального плавательного бассейна. Волшебные сказки могут изобретать чудовищ, которые летают по воздуху или обитают в глубинах, но по крайней мере, они не стараются убежать от небес или от моря.

И если мы на мгновение оставим «фантазию», я не думаю, что читатель или сказочник должен устыдиться хотя бы «бегства» в прошлое: предпочтение драконам лошадей, замков, парусников, луков и стрел; не только эльфов, но и рыцарей, королей и священников. Поскольку для разумного человека, в конце концов, возможно, после размышления (никак не связанного с волшебными сказками) вынести подразумевающийчя в конечном счете в простой тишине «эскапистской» литературе приговор прогрессивным вещая типа заводов или пулеметов и бомб, которые кажустя естественными и неизбежными, отважимся заявить, «неумолимыми» продуктами.

«Грубость и уродливость современной европейской жизни» – той настоящей жизни, чье прикосновение мы должны приветствовать – «признак биологической неприспособленности, неудовлетворительной или ошибочной реакции на окружающее». (Кристофер Доусон, «Прогресс и религия», с. 58, 59. Далее он добавляет: «Полные викторианские доспехи, цилиндр и сюртук, без сомнения, выражают что-то основное в культуре XIX века, и с этой культурой они распространились отсюда по всему миру, как никакая мода не распространялась раньше. Возможно, наш потомок сможет распознать в ней род жестокой ассирийской красоты, подходящую эмблему безжалостного и великого века, создавшего ее, но как бы то ни было, она утратила прямую и неизбежную красоту, которую должна иметь любая одежда, потому что, как и культура ее создателей, она не имела соприкосновения с природой, в том числе с природой человека») Безумнейший замок, который когда-либо появлялся из сумки великана в дикой гэльской сказке не только гораздо менее уродлив, чем завод-робот, но так же (используя очень современное высказывание) «в самом реальном смысле» гораздо более реален. Почему бы нам не искать избавления или осуждения «жестокой ассирийской» абсурдности цилиндра или морлокианского ужаса фабрик? Их осуждают даже писатели самой эскапистской литературы, научной фантастики. Эти пророки часто предсказывают (и, кажется, с нетерпением ждут), что мир будет подобен одной большой железнодорожной станции с застекленной крышей. Но из их произведений, как правило, очень сложно понять, что именно будет делать человек в таком мире-городе. Они могут отказаться от «викторианских доспехов» в пользу свободных одежд (с застежками-молниями), но, как окажется, эту свободу они будут использовать в основном для того, чтобы играть с механическими игрушками в быстро надоедающую игру езды с высокой скоростью. Судя по этим сказкам, люди остануться такими же похотливыми, мстительными и жадными, и идеалы их идеалистов едва ли пойдут дальше юлестящей идеи строительства большего числа таких же городов на других планетах. Это действительно век «передовых способов саморазрушения». Это часть неотъемлемой болезни наших дней – возникновение желания избавления не от жизни на самом деле, но от нашего настоящего времени и причиняемых самим себе страданий – что мы остро осознаем уродство наших дел и зло, исходящее от них. Итак, зло и уродство кажутся нам неразрывно связанными. Нам трудно представить вместе зло и красоту. Ужас прекрасной феи, который доходит к нам из глубины веков, обычно ускользает от нашего понимания. Даже еще тревожнее: доброта сама по себе лишена присущей ей красоты. В Фаерии можно представить себе людоеда, владельца уродливого как кошмар замка (так как зло людоеда приводит к этому), но невозможно представить себе строение, возведенное с мирной целью – таверну, гостиницу для путешественников, чертог благородного короля – которое было бы еще уродливее. Сегодня же трудно вообразить, что можно увидеть что-либо не уродливое – если только оно не построено задолго до нас.

Однако это современный и специфический (или случайный) «эскапистский» аспект волшебных сказок, который они разделяют с романтическими произведениями и другими произведениями из или о прошлом. Многие произведения прошлого стали «эскапистскими» только из-за притяжения жизнеспособности того времени, когда люди обычно были удовлетворены делом своих рук, в отличие от нашего времени, когда люди чувствуют отвращение к предметам человеческой деятельности.

Но есть также другой, более глубокий «эскапизм», который всегда приветствует в волшебных сказках и легендах. Есть вещи более жестокие и страшные, чтобы бежать от них, чем шум, зловоние, безжалостность и расточительность двигателя внутреннего сгорания. Существуют голод, жажада, нужда, боль, горе, несправедливость, смерть. Но даже когда человек не стоит лицом к лицу с ними, есть древние недостатки, от которых волшебные сказки предлагают некий сорт избавления, и старые надежды и желания (затрагивающие самые корни фантазии) для которых они предлагают некий вид удовлетворения и утешения. некоторые представляют собой извинительные слабости или любопытство: такие как желание свободно как рыба посещать глубины морей или стремление к бесшумному грациозному легкому полету птиц, стремление, когда он далеко в вышине и из-за ветра и расстояния неслышимый, блестит на солнце: то есть, точнее, когда его воображаешь, а не используешь. Есть желания глубже, такие как желание беседовать со всеми живущими существами, на этом желании, древнем как грехопадение, по большей части основано присутствие говорящих зверей и существ в волшебных сказках, и особенно магическое понимание их собственного языка. Корень в этом, а вовсе не в «путанице», якобы присущей человеческому уму в дописьменном прошлом, приписываемом ему «отсутствии понимания отдельности нас от животных». Ясное понимание этого отделения весьма древынее; но тае же ясно и старо понимание того, словно иные царства, с которыми Человек разорвал отношения, и видит теперь только извне и с расстояния, находящиеся с ним в войне или в состоянии неспокойного перемирия. Не много существует людей, имеющих привилегию совершать небольшие путешествия туда; остальные должны удовлетворяться рассказами путешественников. То же насчет лягушек, говоря об этом, довольно странном, но широко распространенном сюжете «Принца-Лягушки», Макс Мюллер спрашивает в своей типичной манере: «Как могла такая история быть сочинена? Человеческое существование было всегда, можно надеяться, достаточно просвещенным, чтобы знать, что брак между жабой и королевской дочерью абсурден». Конечно, можно надеяться! Поскольку, если бы это было не так, то в этой историии не было бы вовсе ничего странного, зависящего именно от осознания абсурдности. Источники народных преданий (или догадки о них) здесь абсолютно неуместны. Бесполезно обсуждение тотемизма. Поскольку действительно, каковы бы ни были традиции и верования о лягушках и колодцах, лежащие в основе этой сказки, образ лягушки был и сохраняется в волшебной сказке (Или в ряде подобных сказок) именно потому, что этот образ весьма странен, а брак с лягушкой абсурден и, без сомнения, отвратителен. Хотя, конечно, в версиях, которые нас интересуют, гэльских, германских, английских («Королева, которая искала воды из Колодца и Лорганн» (Кэмпбелл, xxIII), «Король-Лягушка», «Девушка и Лягушка».) на самом деле нет бракосочетания принцессы и лягушки: лягушка оказывается заколдованным принцем. И смысл сказки не в том, что люди думали, будто лягушки могут быть мужьями, но в необходимости выполнять данное обещание (даже с ужасными последствиями), которые, вместе с упомянутыми запретами пронизывают всю Фаерию. Это одна из заповедей на скрежалях Эльфской страны, заповедь далеко не устаревшая. И, наконец, есть последнее и самое глубокое желание, Великое Избавление: Бегство от Смерти. Волшебные сказки дают множество примеров и способов этого, что можно было бы назвать подлинно эскапистским или (я бы сказал) дезертирским духом. Но это делают и другие произведения (особенно те, которые вдохновлены наукой), и то же делают другие науки. Волшебные сказки сочинены людьми, а не эльфами. Человеческие сказки об эльфах, несомненно полны историй об Избавлении от Бессмертия. Но от наших сказок не следует ожидать того, чтобы они всегда возвышались над нашим средним уровнем. Они часто делают это. Немного уроков затрагиваются в них яснее, чем этот – о бремени такой бессмертности, или бесконечной серии, к которой «беглец» стремится. Потому что волшебные сказки особенно подходят для того, чтобы научить таким вещам древности и по сей день. Смерть – тема особо вдохновлявшая Джорджа МакДональда.

Но «утешение» волшебных сказок имеет другое назначение, нежели воображаемое исполнение древних желаний. Самым значительным является Утешение Счастливого Конца. Я даже осмелюсь утверждать, что все законченные волшебные сказки должны иметь его. В конечном счете, я бы сказал, что Трагедия – самая правдивая форма Драмы, ее высшая функция. но для волшебной сказки верным будет обратное. Пока мы еще не ввели слово для выражения этого противопоставления – я буду звать его Катастрофическим. Катастрофические сказки есть правдивые волшебные сказки, их высшая функция. Утешение волшебных сказок, радость счастливого завершения или более точно хорошая развязка, внезапный счастливый «оборот» (поскольку на самом деле у волшебной сказки нет настоящего конца ): эта радость, одна из тех вещей, которую волшебные сказки могут производить в высшей степени хорошо, не является по сути «эскапизмом» или «бегством». На этом стоят волшебные сказки – или другой мир, – внезапное и чудесное милосердие: на которое никогда не рассчитывают. Это не отвергает существования дискатастрофы (плохой развязки), горя и поражения: их возможность необходима для радости освобождения, оно отрицает (перед лицом большей очевидности, если хотите), всеобщее конечное поражение и в конечном счете является евангелистическим, дающим мимолтеный знак Радости, Радости за стенами мира, острой как скорбь. Это знак хорошей волшебной сказки, высшей или наиболее полной формы, конечно же, с неистовыми событиями, фантастическими и страшными приключениями, она дает ребенку и взрослому, которые слушают ее, когда наступает «перелом», ощутить как перехватывает дыхание, как замирает сердце почти (или конечно вместе) со слезами, острое, как и в любой форме литературного искусства, и имеющее особое качество.

Даже современные волшебные сказки могут производить этот эффект. Это не так легко, он зависит от всей сказки, которая подготавливает поворот сюжета, развязку и еще он возвращает обратно славу. Сказка в какой-то мере успешная в этом смысле не будет целиком неудачной, какой бы порок она ни имела и как бы ни были смешаны и запутаны ее намерения. Это происходит даже со сказкой самого Эндрю Ланга, «Принцем Пригио», неудовлетворительной во всех отношениях. Когда "каждый рыцарь ожил, вскинул меч и воскликнул: «Долгой жизни принцу Пригио», радость немного имеет этого странного качества волшебной сказки, болшьше, чем описанное событие. Ее бы не было вовсе в сказке Ланга, если бы описанное событие не было частью более серьезной «фантазии» волшебных сказок, чем основные события истории, которая в основном более фривольна, с полу-притворной улыбкой галантного, утонченного Это характерно для неустойчивого баланса Ланга. Сказка поверхностно следует «куртуазному» французскому с сатирическим оборотом, и в деталях – «Розе и кольцу» Теккерея. Вид поверхностный, даже фривольный, по природе не производящий или не желающий производить что-либо глубокое, но под этим лежит более глубокий дух романтика Ланга. Более серьезный и острый эффект это вызывает в серьезных сказках Фаерии. (Из тех, которые Ланг зовет «традиционными» и на самом деле предпочитает.) В этих сказках, когда наступает «развязка», мы получаем пронзительную вспышку радости и желание сердца, которое на миг выходит за рамки, разрывает саму паутину сказки и дает лучу света пройти сквозь нее.

Семь долгих лет я служила ради тебя
На стеклянную гору всходила ради тебя
Белый плащ твой отмыла ради тебя
Что ж ты не проснешься и не поглядишь на меня?
И он услышал и поглядел на нее


«Черный бык из Норруэй»



ЭПИЛОГ


Эта «радость», которую я выбрал как отметину настоящей волшебной сказки (или романсэ) либо как их клеймо, заслуживает большего внимания.

Вероятно, каждый писатель создает вторичный мир, фантазию, каждый со-творец, желающий в какой-то мере быть настоящим создателем, или надеется, что он черпает из реальности, что особенное качество его вторичного мира (пусть даже не всех деталей) (Поскольку все детали могут не быть «правдой»: «вдохновение» редко обладает достаточной силой и продолжительностью, чтобы воздействовать на все сразу, не оставляя места «изобретенному» без вдохновения.) заимствовано у Реальности, или слепо следует ей. Если он действительно достигает качества справедливо описано словарным определением «внутренняя достоверность реальности», трудно представить себе, как это может быть, если работа нге является в каком-то смысле частью реальности. Особое качество «радости» в успешной Фантазии может таким образом быть объяснено как внезапное видение лежащей в ее основе реальности или правды. Это не только «утешение» среди горя этого мира, но и удовлетворение и ответы на вопрос: «Это правда?» Ответ на этот вопрос, который я дал сначала (вполне правильно) был; «Если ты построил свой маленький мир хорошо, то да – это правда в этом мире». Этого достаточно для художника (или для удовлетворения художнических притязаний художника). Но в «хорошей развязке» мы видим проблеск того, что ответ может оказаться глубже – это может быть далекий луч или эхо евангельского в этом мире. Использование этого слова дает намек о моем эпилоге. Это серьезная и опасная тема. С моей стороны дерзко затрагивать такую тему, но если по милости, все, что я скажу, будет в любом отношении иметь какое-то значение, это, конечно, только грань неисчислимого богатства – конечная лишь потому, что способности Человека, которым она сделана, конечны.

Я бы осмелился сказать, что подходя к Христианскому Писанию с этой позиции, я долгое время чувствовал (это было радостное чувство), что Бог искупил грехи испорченных творений – людей – тем способом, который подходит под этот аспект, как и под другие, исходя из их удивительной природы. Содержание Евангелия – волшебная сказка, или сказка более высокой категории, охватывающая всю сущность волшебных сказок. Они содержат много чудес – высшей степени искусства. (Искусство содержится в самом сюжете, а не в его изложении, поскольку Автором сюжета был не евангелист, (пропуск – К.), красоты и подвижности: «мифические» в своей превосходной, самозначимой значимости: и превыше всего чудо величайшей и наиболее полной из постижимых хороших развязок. Но этот сюжет вошел в Историю и в первичный мир, желание и стремление со-творения поднялись до осуществления Творения. Рождество Христово есть хорошая развязка Человеческой истории. Воскресение есть хорошая развязка истории о Воплощении. История начинается и заканчивается в радости. Она имеет превосходную «внутреннюю правильность реальности». Нет еще одной такой когда-либо рассказанной сказки, которую люди предпочли бы скорее назвать правдой, как нет ни одной, с которой так много скептиков соглашается принимать как правду по ее качествам (заслугам). Поскольку ее Искусство имеет высший убедительный тон Первичного Искусства, т. е. Творения. Отказ от нее ведет либо к унынию, либо к ярости.

Нетрудно представить себе особое волнение и радость, которую чувствуеши, если любая специфическая прекрасная черта волшебной сказки оказывается «первично» правдой, ее сюжет оказывается историей, без необходимости в связи с этим потерять свою мифическую или аллегорическую значимость. Нетрудно, поскольку никто не вынужден стараться постичь что-нибудь неизвестного качества. Радость будет иметь то же самое качество, если не ту же степень, что и радость от «развязки» в волшебной сказке: такая радость имеет истинный вкус первичной правды. (Иначе она не будет называться радостью). Она смотрит вперед (или назад, направление в этом случае значения не имеет) на Великую Хорошую Развязку.. Христианская радость, Божественная Слава, того же сорта, но она в высшей степени (бесконечно, если наши способности не конечны) выше и радостней. Эта история высочайшая, и она есть правда. искусство подтверждено. Бог есть Господь ангелов и людей – и эльфов. Легенда и История встретились и сплавились.

В Божьем царстве существование великого не подавляет малого. Искупленный Человек остается человеком. история, фантазия живут и продолжают жить. Евангелие не отменяет легенды, оно освящает их, особенно «счастливые развязки». Христианину все еще есть работа, как телу так и уму, есть страдание, надежда и смерть, но теперь он может постичь, что для всех его наклонностей и способностей есть применение, которое может быть искуплено. Столь велика щедрость с которой он был одарен, что он может теперь, возможно, справедливо отважиться считать, что в Фантазии он может на самом деле помочь украшению и умножению богатства творения. Все сказки могут стать правдой, и еще, в конце концов, искупленные, они могут быть и похожи и не похожи на формы, которые мы даем им, как Человек может быть похож и не похож на падшего, которого мы знаем, в конце концов искупленный.




ПРИМЕЧАНИЯ


А (к стр. )

Самые корни (не только использование) их «чудес» имеют сатирическую природу, это насмешка бессмыслицы, и элемент «сновидения» не просто механическое введение и окончание истории, но и неотъемлемая часть действий и перемещений. Такие вещи дети способны воспринять и осмыслить, если они предоставлены сами себе. Но для многих, как это было со мной, «Алиса» была представлена как волшебная сказка, и пока продолжалось это непонимание, чувствовалась неприязнь к механике сновидений. В «Ветре в ивах» нет и намека на сновидения: «Крот трудился все утро, старательно проводя весеннюю уборку в своем домике». Так она начинается и этот корректный тон поддерживается все время. Все это тем более примечательно, что А.А. Милн, столь большой поклонник этой превосходной книги, предпослал своей театральной версии «эксцентричное» вступление, в котором ребенок беседует по телефону с нарциссом. Или может быть не очень примечательно, поскольку восприимчивый поклонник (в отличие от большого поклонника) никогда бы не решился пределать эту книгу в пьесу. Естественно, только простейшие составляющие сюжета, пантомима и сатирические элементы басни о животный, способны быть представлены в такой форме. Пьеса на низшем уровне драматического искусства приемлемая как веселая, особенно для тех, кто не читал книги, но некоторые дети, которых я водил на представление «Тоуда из Тоуд-Холла», были не в силах смотреть его, поскольку, помня книгу, они не воспринимали это вступление. В конце концов они предпочли свои воспоминания о книге.

Конечно, как правило эти детали попадали в сказки, даже в те дни, когда эти действия практиковались в жизни, поскольку они имеют сюжетообразующее значение. Если бы я написал сказку, в которой повесили человека, это может показать в более поздние времена, если сказка до них доживет, – само по себе уже знак, что сказка имеет некоторую общую силу и более чем местное или злободневное временное значение, – что сказка была написана в те времена, когда людей действительно вешали – это был законный способ наказания. Может: В будущем, конечно, такой вывод не может быть сделан уверенно. Чтобы уверенно утверждать это, будущий исследователь должен точно знать, в какое время практиковалось повешение и в какое время жил я. Я мог заимствовать этот случай из других времен и мест или из другой сказки, я мог просто изобрести его. Но даже если вывод окажется верным, сцена

[ здесь текст доступный в сети текст обрывается ]



Главная   Фонд   Концепция   Тексты Д.Андреева   Биография   Работы   Вопросы   Религия   Общество   Политика   Темы   Библиотека   Музыка   Видео   Живопись   Фото   Ссылки