«Путин» как проект и «Путин» как реальный политик. «Путин» как миф и «Путин» как факт истории, определенный своим временем, опытом, советским и постсоветским. Каковы были цели проекта «Путин», и каковы сегодня задачи Путина-политика. Этим темам была посвящена наша беседа с главным редактором «Русского журнала», президентом Фонда эффективной политики Глебом Павловским.
Русский журнал: Между нынешним моментом и 1990-ми годами есть одна очевидная разница – стилистическая. Как представляется, роль и место Путина определяются полярными позициями. А то, что находится в центре нарративной области, – той области, которую можно анализировать, смазано.
Глеб Павловский: Это лишь одно из полей описания ситуации, связанной с ролью Путина. На самом деле проблема не в Путине, а в людях, которые все эти десять лет наблюдают, но не живут. Эти годы прошли мимо, но при этом все вынуждены что-то говорить, описывать, и несовместимость рассказов – это единственный для них выход — указать на свое присутствие в этом времени.
РЖ: Более того, эти полярные описания присутствуют даже в одном интервью: один и тот же человек говорит, Путин чувствует время – Путин не чувствует времени.
Г.П.: Описания драчливы, но вы видели хотя бы один синяк? Да, многие эти десять лет жили весьма насыщенной жизнью. Но, во-первых, их жизнь не была политической, во-вторых, их опыт никак не вовлекается в суть того, что они говорят о Путине. Иногда мне кажется, что стресс от явления Путина десять лет назад – стресс, который мы отчасти даже усиливали в предвыборных целях, – стал для некоторых умов травмирующим. Они тогда все были так заняты Ельциным, что Путина проспали. И это сознательно закладывалось нами в предвыборный план.
Здесь было важно работать на контрасте и в тени внимания, обращенного, скорее, на Ельцина. Вот, говорили, очередное смешное безумие безнадежного Ельцина – какой-то Путин! Оппозиция сражалась с Ельциным, не видя Путина, и мы получили фору в пару месяцев. Когда те обнаружили, что Путин прорвался в народ и оказался в их тылу, это был стресс. Этот стресс специально усиливался, и в нем остался нездоровый привкус чего-то демонического. Стресс просто поотключал у каких-то людей рефлексию, и они неспособны взглянуть на прошедшие десять лет в контексте своего опыта.
1999-й год – это фокусирующий год, из которого идет много маршрутов, обеспечивших современные позиции многим игрокам. И все эти маршруты интеллектуально плохи. Почему? 1999-й год порой описывают так, будто никто не делал ставку, кроме одной-единственной стороны – Кремля. Все остальные якобы только жертвы, объекты чужой игры, в ней не участвовавшие. На самом деле радикальный исход искали все политические силы – без исключения все. И здесь главный парадокс 1999-го: с одной стороны, все хотели обострить, радикализировать ситуацию, а с другой стороны, все хотели сохранить то, что имели.
РЖ: То есть радикальной ревизионистской силы не было?
Г.П.: В каком-то смысле все были «консервативными ревизионистами» – яблочники, ельцинисты, коммунисты. Все хотели пересмотра, но по своему сценарию, и при сохранении личного status quo. Второй парадокс 1999 года, как его описывают, состоит в том, что будто бы был кто-то, кто не хотел сохранить свою собственность. На самом деле стремление сохранить имеющееся было абсолютно тотальным. Сейчас эту ситуацию пытаются превратить в главный аргумент обвинения против ельцинской группировки, но тогда все вцепились в то, что имели. У кого был шкаф с оторвавшейся дверцей, тоже хотел его сохранить, но при этом еще «наказать Ельцина» и «дать Америке отпор»!
РЖ: А была ли опасность радикальной деприватизации?
Г.П.: Деприватизация – это был пустой звук, болтающийся в небесах идеологический шарик-слоган, и только. Ну, какая может быть деприватизация, если все сидят, каждый на своей попе, схватившись за частное – ничтожное свое, многомилиардное свое, но свое, свое и своё?! Это подрывает любое сильное посягательство на собственность. Чего нельзя сказать о посягательствах на личность и безопасность.
РЖ: Можно ли в свете всего вышесказанного считать Путина «вещью в себе»?
Г.П.: Стратегия тогдашней политики строилась кремлевскими и некремлевскими идеологами, исходя из оценки важных тем. У прямых противников Ельцина и Кремля был ошибочный список, в силу интеллектуальной скудости оппозиции и догматизма интеллектуального сообщества. Объясните, почему (и это еще один парадокс того времени) все описывают 1990-е годы как эпоху свободы – но умалчивают, что никто ею не воспользовался? Как вы распоряжались свободой, и где например была свободная дискуссия по повестке дня 1999 года? Ее не было, зато было два мифа – «Ельцин цепляющийся за власть» и совсем комичный, но захвативший все СМИ миф о «левоцентризме»! Сейчас даже трудно объяснить, насколько тот был тотален, не рассмеявшись. Якобы всё вокруг левоцентрично, народ левеет, и одни левоцентристы-хозяйственники имеют шансы на победу! Якобы только между левоцентристами будет разыгрываться власть. Из чего, из какого анализа это вытекало, где факты?
РЖ: Возможно, все началось с дефолта?
Г.П.: Дефолт – это реальное событие. Это факт – где диалог интерпретаций? Почему одна интерпретация должна рассматриваться как единственно верная? А где, например, была серьезная оценка угрозы безопасности, национальной и личной? Зато фразами о неминуемости «расправ» все охотно швырялись направо и налево, в Ельцина и в бизнес..
РЖ: Вы имеете в виду заявления Георгия Бооса?
Г.П.: Да, Боос неудачно вылез с «судьбой Чаушеску», но уже когда свистопляска шла вовсю. И до него считалось очевидным, что будут расправы над ельцинской группой, и это нормально и справедливо... И Ельцин якобы лихорадочно перепрятывает свою швейцарскую кредитную карточку – бедняга и кредитками-то пользоваться не умел! Зато в список будущих мишеней каждый мог записать себя, в меру своей испуганности или «соучастия в реформах». Даже Зюганов мог опасаться стать козлом отпущения, если бы победил Лужков, и тому пришлось бы доказывать, что левоцентрист он, а не коммунисты. В итоге тот факт, что в скрытую повестку дня среди первых пунктов встал страх легитимного насилия, был абсолютно недооценен почти всеми тогдашними политическими игроками, кроме нас.
РЖ: Страх для элиты или для всего населения?
Г.П.: Массовый страх, общая угрожаемость всему. В 1998–1999 годах мы проводили соцопросы по страхам, и страх гражданской войны шел среди первых. Что, где, почему, какая опасность гражданской войны, откуда такой страх перед ней? Это вытесненный образ насилия.
РЖ: Возможно, это идет еще с ельцинской эпохи, с 1993 года?
Г.П.: Была вспышка ужаса перед легальным насилием. Гражданская война для русских это не война гражданских партий, это хаотическое насилие без правил. Образ, идущий из советских фильмов...
РЖ: Банды захватывающие города?
Г.П.: Да, тачанки, бородачи, насилующие женщин и отнимающие тюки с добром. Например, в Ленинградской области, которая была абсолютно депрессивной и в которой не было никакой социальной жизни, на первом месте среди страхов шла гражданская война – а там и граждан-то не было. Но был Басаев, был Кавказ... Насилие подступало и к России. Трудно вспомнить, но тогда все, буквально все силовые структуры оставались в теневом статусе, несоциализированными, фактически вне конституционных рамок. Где-нибудь, да рвануло бы. Не надо забывать, ведь в 1998 году состоялась неудачная попытка военного путча.
РЖ: Рохлин?
Г.П.: Да, Лев Рохлин. По тактическим соображениям Кремль тогда придерживал информацию об этом деле. Обратите внимание – он ведь мог бы поступать наоборот, если б действительно делал ставку на «чрезвычайщину» – по делу Рохлина можно было все развернуть так, чтобы закрыть компартию, пересажать левых и правых, да и пол-Москвы. Но ничего этого не было. И суть не только в том, что Кремль не хотел и не умел играть на обострение, но и в том, что на выборы ни одна партия в те годы не имела реального кандидата.
РЖ: А «Яблоко»?
Г.П.: «Яблоко» не могло рассчитывать на победу, как и КПРФ. Партии шли на выборы, но ни одна не имела своего реального кандидата и не собиралась его иметь. Коммунисты в 1996 году имели реального кандидата, но в 1999 году собирались играть между Примаковым и Лужковым. Соответственно партии шли навстречу решающим выборам конца ельцинского срока, заранее обреченные выбирать между фаворитами – Примаковым–Лужковым – ставленниками регионалов, которых партии, замечу, ненавидели! Хороша свобода многопартийности! Эта абсолютно реальная политическая ситуация была вызвана тем, что никто не сделал полноценной ставки, кроме одной единственной группы – в Кремле. Никто не попытался мобилизовать в тех условиях, по имевшимся правилам игры, все возможные политические ресурсы. Даже Примаков и Лужков в конце концов, и те этого не сделали.
РЖ: Был еще миф о всевластии региональных элит. Тогда казалось, что региональные элиты – это сила, которая способна задавить все остальные силы.
Г.П.: Ага, и как бы это выглядело при ожидаемом сценарии, что Ичкерия пойдет в наступление, а армия откажется подчиниться Москве? Кого и что «задавили» бы региональные элиты? Они что, готовы были кормить армию или приказывать ей? Ни то ни другое.
Такой чудовищно запущенной политической ситуации, как 1999 году, еще поискать надо. Тогда все пытались играть в игру, которую сами же признавали смертельно опасной, но – по копеечке. На экономический рост никто – ни один из политиков – тогда не закладывался, а слова «нефть» и «газ» политически ассоциировались только с Черномырдиным.
РЖ: Многие тогда говорили о позитивной роли дефолта.
Г.П.: Они считались возмутительной демагогией правых: ага, разорили всю страну, а теперь скажи им за это «спасибо»… Проблема с 1999 годом та, что сила, выдвинувшая Путина, неожиданно для себя оказалась единственной. Я помню, как во мне росло изумление: ну где та сила, которая бросит нам полноценный политический вызов? Ведь это же выгодно, черт побери – бросить вызов значит заявить о собственной силе. Но вызов брошен не был, и Путин стал безальтернативным. Отсюда, мне кажется, идет двоякое ослепление. У одних – ослепление триумфом, который становится монопольным, на что тогда никто не рассчитывал. А у другой стороны – увековеченная прострация ненависти. Плюс апология собственного бессилия 1999 года. Ну бывает же в политике, что прошляпишь шанс, проанализировав его, можно вернуть себе новый получше, но ведь это не делается по сей день. Наоборот один черный миф просто подменяется другим, или тем же – но с обратным знаком. Возникает основа для мифа, что при Ельцине мы были свободны и счастливы. А ведь никто из тех, кто так утверждает, в 1999 году не решился бы ничего подобного высказать вслух!
РЖ: Помню, в начале 2003 года Борис Капустин заявил в интервью, что необходимо создать комитет по освобождению от ельцинского наследия. Это было опубликовано в журнале "Эксперт" и воспринималось как некий "common sense".
Г.П.: Самому Путину «ельцинизм» тогда предъявлялся как обвинение, даже со стороны либералов. Ельцинского мифа еще не существовало. А вырастет он из апологии либеральными силами собственной никчемности 1999 года, плюс неспособности критически пересмотреть весь политический опыт Девяностых и Нулевых. Апологеты личного бессилия вместе со штрафниками 2003 года из путинского обоза, соединившись, породили миф о счастливой жизни ельцинских 1990-х.
1999 год – это, безусловно, год рождения политика Путина. Он начинает просыпаться как политическая личность, и это оказывается неожиданным для всех, в том числе и для его старых знакомых. Он уходит в лчиный отрыв и от окружения Ельцина, и от своих питерских товарищей. Парадокс заключается еще и в том, что он в каком то смысле альтер-Горбачев. Путин как бы возвращается назад и стремится переделать все то, что тот сделал неправильно. Он не любит слово «политика», но открывает ее. В Путине-2000 советский человек открывает для себя реальную публичную политику, которую к несчастью не смог открыть во времена борьбы Горбачева с Ельциным. Открывает, и с упоением в нее кидается. Это важное открытие, его даже диссиденты не сделали. Если б я в конце 80-х знал о существе политического действия, и я бы действовал иначе.
РЖ: Вы говорите вещи, которые не воспринимаются массовым интеллектуальным сознанием.
Г.П.: Сегодня массовое сознание – это мороженая говядина. Ею только хребты ломать.
РЖ: Тем не менее, в общественном сознании есть представление о Путине как о технократически мыслящем, неполитическом и уж точно неидеологическом человеке.
Г.П.: Нет, это новый политик, а не технократ. Технократически тогда мыслила вся кремлевская администрация. И в будущем это проявилось как ее важный недостаток. Уже через пару лет Путин стал тяготиться несовпадением инструментария и политического стиля. Все проблемы в политике технологизировать невозможно. Некоторые надо рассматривать политически в контексте, а технологизация – это изоляция проблемы от контекста, что мешает решению.
Часто говорят о бизнес-подходе к политике, имея в виду фактически нечто другое, а именно засилье техницизма. Но в том и проблема русского бизнеса, его дефектность. Технологизация – это предельно достигнутый нашим бизнесом 90-х уровень понимания предпринимательства, до которого он вообще поднимался в образцах типа «Юкоса». В каком-то смысле наш бизнес не мыслил политически, не мыслил глобально, не умел свободно выходить на иные этажи, кроме технократического. Поэтому максимум, до чего он дорос, – это построение вертикально интегрированных компаний. А как далее этим вертикально интегрированным компаниям работать в реальном поле, где переплетаются финансовая политика и политика как таковая? Неизвестно. В этом одна из причин краха «Юкоса».
Ходорковский – это тоже строитель вертикали власти. И выстроив вертикаль, он обнаружил, что она не действует – и надо искусственно пристраивать к корпорации какой-то «гос.». Он попытался другими, политтехнологическими инструментами расширить поле, и споткнулся. Я думаю, именно через бизнес в политику просачивалось технократическое мышление.
Этот дефект выявился позднее. А Путин вошел в политику через войну, хотя не ожидал, что ему придется воевать. Он ожидал, что ему придется противостоять Грозному из Москвы – в этакой электоральной позе премьера Степашина. Но Басаев оказался хитрее, и пришлось воевать. Мне кажется, что для Путина политическими родами стало сочетание войны и публичной политики. Что активизировало какие-то ресурсы его советско-русской основы, остававшиеся нераскрытыми. Потому что сочетание экстремальной ситуации с ударным трудом и смертельным риском – это чисто русское сочетание, оно раскупоривает того советско-русского человека, который после 1945 года дремал нераскрывшимся.
РЖ: Но Медведев – человек 1965 года. У него эти ресурсы продолжают существовать?
Г.П.: Естественно, не в таком же виде. Последние советские годы – очень плохие годы. России в 1970–1980-е годы свойственно недовложение важных тем и энергий советской культуры, ее освободительного духа, духа республиканства. У Медведева же опоры на эти стороны советского уже могло быть. Он рос в позднем нормировочном агрегате, откуда удалялись все элементы, которые напоминали о прошлом системы, о ее сложности и человеческих ресурсах. Медведев уже не может по-путински опираться на ресурсы советской античности, ему надо выходить на иное поле. Отсюда медведевская Европа, чтобы через нее в обход прорваться к достоинству русской культуры. А у Путина еще был прямой доступ к русской личной культуре через советскую – то, что довольно топорно именуют «красно-белой идеей». У нас в СССР было принято восхищаться белыми, ведь они наши, которые воевали против нас, и потерпели поражение от нас же. Это было мифовоспоминание о двояком триумфе: о том, что мы боролись с достойным противником, и о том, что этот силач – мы сами. Мы их победили и превзошли. Такого переживания связи, слитности с русским прошлым не было в атмосфере поколения Медведева. Вот ему и приходится идти за европейской Россией через Европу.
РЖ: То есть для него аутентичность России обнаруживается через внутреннее взаимодействие с Западом?
Г.П.: Это еще и способ разбудить себя. Достигнув некоторой безопасности, мы тут же впали в спячку. За исключением некоторой нормальности, нормального разнообразия свободной жизни много – движение в минус. Я имею в виду полный паралич критики опыта. Ее не было в 1999 году, и она нарастающее отсутствовала все следующие десять лет. Фиксация умов на Путине породила не критику, а миф, плюс антимиф. Миф плюс антимиф не дают никакого охвата опыта. Из-за этого никакую ситуацию невозможно обсуждать вне темы Путина – даже 1990-е, и даже горбачевскую политику.
РЖ: Ефим Островский заметил, что Путина создали как НЛО, который был запущен в западные умы, и по-видимому, удачно — на Западе создалось впечатление, что Путин – это Россия, а Россия – это Путин.
Г.П.: То, что слово «Путин» вошло в глобальный словарь русских слов, как «спутник» и «Сталин», – это очевидно. Как бы вы это ни оценивали, это часть экстерьера России. Но из этого не следует, что мы понимаем, чем именно Путин вошел в собственную идентичность русских. Пока что Путин работает на Западе как маркер – это факт, просто обнаружение Путина совпало с обнаружением России как неустранимого нового явления. НЛО, говорите?
Если в Кремле образ Путина проектировали к выборам как НЛО, то вспомним фильм «Люди в черном», где из выставочного, картонного НЛО вылетает настоящее. Путина планировали как конструкцию, а он оказался живым, настоящим. При этом он еще вовлек в свою орбиту обломки искусственной конструкции и свободно ими оперирует.
РЖ: То есть надо говорить не о двух сроках Путина, а о двух разных НЛО?
Г.П.: Да, но два НЛО и для всего мира. Есть неожиданный Путин. И он обозначил вторую внезапность – новой, мировой России. Считалось, что со времен Петра, Ленина и Горбачева список русских сюрпризов истощился, и вдруг все не так. Поэтому в западном сознании Путин стал псевдовиновником – ага мол, так это из-за чертова Путина мы никак не разберемся с их чертовой Россией! Конечно, это чушь. Это абсолютно нормальная чушь западного невротика.
Мне безумно интересен Путин. Но сегодня, как и десять лет назад, я остаюсь при том мнении, что сила и интересность политика контекстны. Контекст игры сильнее самого сильного игрока. И Путин смог стать нынешним Путиным, лишь пойдя навстречу новой повестке, причем не короткой, а более долгой и стратегической, чем тогда ожидали другие игроки. И сегодня Путин как политическая личность обязан считаться с повесткой. Дело не только в том, что кризисная ситуация не осталась без последствий для всей правящей верхушки, включая тандем. Но и выход из кризиса имеет свои условия. Например, есть путинское большинство. Но если путинское большинство заподозрит, что в 2012 году его ждет пролонгация status quo, оно взбунтуется, и прекратит существовать в нынешнем качестве. Более того, если оно в 2010 году почувствует себя запертым надолго в нынешней, все более опасной ситуации – оно тоже активизируется неизвестным образом.
РЖ: То есть Вы считаете, путинское большинство не удовлетворяет status quo, пролонгированное до бесконечности?
Г.П.: Его не может удовлетворять перспектива безопасности, непредсказуемо переходящей в опасность. То опасность новой войны на Кавказе, то мирового кризиса. До поры людей удовлетворяла сама стилистика постоянства, даже застоя. Я бы даже сказал, что застой шел не сверху, а снизу. Был спрос на застой, конечно, не вечный, а временный. Но сейчас, во-первых, нет никакого застоя, а во-вторых, ни стабильности, ни динамики тоже нет. Руки то спутаны, то распутаны неожиданным образом. Медведев прав, это тупик.
РЖ: При этом никто не решается описывать нынешнюю ситуацию как политическую – такую, в которой продолжает действовать шок 1999 года. Все описывают ситуацию как экономическую – существующую, например, под воздействием мировых цен.
Г.П.: Лидерство Путина уже перестало действовать, а его регистр поменялся. Сейчас Путин является крайне популярным человеком, и люди ему доверяют. Но прежнее для него закончилось. И он уже активизировался, ищет какие-то новые виды политики в предложенных обстоятельствах, но пока их не находит. Я думаю, что новый политический Путин возможен, но, конечно, не за счет ослабления президента. Здесь принципиальный момент. Как сильный человек и состоявшийся лидер Путин обязан предоставить президенту Медведеву шанс стать сильным и, кто знает, может быть и великим президентом.
Это не значит, конечно, что Путин должен уйти в тень и не показываться. Я вижу здесь предстоящую развилку. Медведев обязан стать сильным президентом, а Путин как нестарый и неслабый политик, должен реформировать инерцию лидерства в нечто новое. Пока это открытая ситуация.
Беседовали Борис Межуев и Александр Павлов
Источник: "Русский Журнал "
* * *
Путин как альтернатива Путину
На сакраментальный вопрос десятилетней давности – «кто такой мистер Путин»? – уже спокойно можно давать ответ. Путин – это президент-оптимизатор, президент-инженер, а не президент-архитектор. Это практик, который не может создать новую политическую и социальную реальность, но отлаживает ту, которая ему досталась в наследство. Поэтому Путин осуществил отладку ельцинской России. Поскольку сама ельцинская Россия – это ущербная уродливая конструкция, то и ее отладка «на выходе» не дает шедевра. Но можно быть уверенным – если бы Путину досталась более добротная конструкция, то, очень вероятно, результат нас устраивал бы куда больше.
Путин никогда не покушался на основы политико-экономического устройства России, созданные в эпоху Ельцина. Но его с самого начала волновала проблема управляемости этого государства, управляемости той системы, которой ему было поручено руководить. А восстановление управляемости и повышение эффективности действующей системы – это формальные задачи, которые не требуют никакого содержательного целеполагания. Программа Путина в этом смысле выглядит так: независимо от того, что ты делаешь, хорошо бы повысить эффективность. Независимо от того, чем ты управляешь и с какой целью – хорошо бы повысить управляемость. Путин отладил и довел до оптимума сложившуюся при Ельцине политическую, административную, экономическую систему.
Были ли какие-то альтернативы путинской методологии отладки России? Очевидно, были, если сам проект «Путин» был ответом на угрозу смены власти, угрозу интересам господствующей элитной группы.
Стоит ли сожалеть об этих альтернативах? Вопрос сложный. Опыт правительства Примакова-Маслюкова вселял определенные надежды. Надежды на преимущественную поддержку обрабатывающей промышленности, а не сырьевого лобби, надежды на системный пересмотр итогов приватизации, т.е. на реальную деолигархизацию. Проблема с этой предполагаемой альтернативой в том, что осуществить деолигархизацию можно лишь с опорой на какие-то социальные слои и политические силы, допустим, на средний класс, на армию. Но у Примакова на тот момент, когда он боролся за власть, была опора, скорее, в среде региональной бюрократии. А эта социальная группа объективно не являлась агентом модернизации и борцом с олигархией.
Путин был ставленником «Семьи», но и у его оппонента был свой «скелет в шкафу» – явный дефект социальной базы, за ним стояла региональная элита и часть бюрократии, которая существенно не отличалась от своих оппонентов.
Альтернатива, о которой действительно стоило бы сожалеть, касается не персоналий, а самого шанса на демократическую смену власти. Пока этого не произошло – пока не произошло смены правящих команд без разрушения государственной системы – мы вообще не можем быть уверены, что российская республика состоялась. Вроде бы она существует вот уже 18 лет – возраст гражданского совершеннолетия, – но тень несостоятельности, этот назойливый вопросительный знак, продолжает висеть над ней.
Возможность смены правящих команд была заблокирована вполне сознательно и планомерно – как в 1996 году, так и в 1999. Сегодня это оправдывают тем, что, мол, «отдавать» кому-то власть было слишком опасно для страны – государство не устоялось, мало ли что с ним сделают «соискатели». Но сегодня, увы, у нас гораздо меньше шансов на нормальную ротацию власти – т.е., опять же, на смену власти без разрушения существующей государственной системы, – чем в 1996 и в 1999 гг. И вероятно, чем дольше будет сохраняться режим консервации власти, тем в большей степени ее «ротация» будет означать «катастрофу».
Но если возвращаться к альтернативам путинскому правлению, то главная несбывшаяся альтернатива, как мне кажется, была связана с самим Путиным, точнее со временем «раннего» Путина, а не с Примаковым. В нулевых годах у России были три прекрасных исторических шанса. Они были упущены.
Первый шанс – это шанс на моральное оздоровление и модернизацию армии. Российская армия, выигравшая вторую чеченскую кампанию, была на пике общественного доверия и веры в себя. Она ощутила то, чего давно не было – политическую волю. На всех уровнях нашлись люди, которые готовы идти до конца. Она получила шанс почувствовать себя солью земли, солью нации. Этого не произошло. Причем, опять же, этого не допустили. Об этом говорят чистки среди генералов, прошедших чеченские кампании, после завершения активной фазы операции. Об этом говорит резкий разворот информационно-пропагандистской машины – от мобилизации национальных чувств к искусственной антифашистской кампании и к развязыванию «суда над победителями». Об этом говорит, наконец, беспрецедентное унижение и ослабление армии на фоне иных российских силовых ведомств, вкусивших от путинской стабильности.
Хочу подчеркнуть, речь не об ущемлении ведомственных интересов армии, а о ее общенациональной роли. Завершение второй чеченской кампании было идеальным моментом для начала строительства новой армии, которая необходима России, а строительство новой армии, в свою очередь, – важнейший аспект нациестроительства. Победа во второй чеченской войне содержала мощный потенциал по консолидации русской политической нации как молодой, восходящей силы. Причем восходящей – в такт обновленному государству. Увы, государство этого не захотело, поэтому последующая кристаллизация национального сознания стала происходить не вокруг него, а помимо него, а то и против него.
Второй шанс – это шанс на модернизацию и диверсификацию экономики. В начале нулевых годов сохранялся эффект посткризисного роста, происходило спонтанное импортозамещение. Это было благоприятным моментом для программы реиндустриализации страны. Особенно, на фоне роста цен на нефть и газ, который делал возможным прямую и косвенную перекачку средств из добывающего в обрабатывающий сектор экономики. Эта возможность была отброшена президентом и его экономическим окружением, причем, опять же, вполне сознательно и планомерно. Произошло закрепление сырьевой специализации экономики, бурный рост доли импорта на российском рынке, стерилизация «сырьевых» доходов в резервах и финансовых пузырях.
Третий упущенный шанс времен «раннего» Путина – шанс на реинтеграцию постсоветского пространства. В начале нулевых центростремительные тенденции вокруг России преобладали. Было создано ЕврАзЭС. Сохранялась институциональная база союза с Белоруссией. Забрезжили перспективы в отношениях с Украиной. Ждал интеграционных предложений Казахстан, еще не опьяненный своим успехом. В целом, усилился интерес к России и положительный образ России на постсоветском пространстве. В том числе, благодаря ее новому динамичному лидеру. Создание регионального интеграционного блока на тот момент было более возможно, чем когда-либо.
Вместо решения этой задачи внешняя политика России в прирубежных странах была подчинена «газовому императиву». Тем самым она лишилась исторической перспективы, исторического видения своих возможностей и целей. Газовая геополитика стала любимой игрой нулевых. Игрой – и это мы сегодня можем сказать с полной уверенностью – абсолютно и заведомо проигрышной, причем не только с точки зрения национальных интересов России как региональной державы, но и с точки зрения тех узких лоббистских целей, которые в ней преследовались.
Таковы для меня три главных шанса, которые были связаны с «ранним Путиным». Упустив или отвергнув их, он не стал: собирателем Российской империи, автором русского экономического чуда, лидером русской нации.
Эти три «не», как мне кажется, исторически важнее любых позитивных утверждений о Путине. Важнее – совсем не потому, что хочется как-то уязвить или осудить Путина. Просто все то несбывшееся, что было некогда связано с его именем, по-прежнему зовет нас.
Михаил Ремизов
Источник: "Русский Журнал"