От редакции. Не так давно на страницах "Русского журнала" уже проходила дискуссия о 89-м годе и судьбах либерализма в современном мире. Чем был 89-м год? К чему привели события тех лет? Что такое либерализм XXI века? Есть ли ему альтернативы? Мы бы хотели вернуться к этим вопросам и предоставить слово известному британскому мыслителю, историку и журналисту Тимоти Гартон Эшу.
Рискую вас разочаровать, но вряд ли мне удастся сказать что-то новое о чудесах 1989 года. Действительно, мне приходилось немало писать об этом. Но как всегда магия контекстов, игра точек зрения берет свое. К примеру, в прошлом 2008 году мне было интересно проследить ожидаемое двадцатилетие великого европейского перелома и череды вельветовых революций в свете их отчетливой рифмовки и продолжения событий1968. Эти даты–перевертыши, да еще наложение двух юбилеев – «двадцать vs сорок» в наших интерпретациях создали свой эффект и, на самом деле, оказались в тесной зависимости друг от друга.
Мы обычно сравниваем два поколения: тех, кто «делал» 1968 и тех, кто участвовал в 1989. Проекции похожи, но не совсем. Студенты и бунтари в 1968 года, позже они быстро остепенились, вполне благополучно и успешно заняли ключевые позиции в политике, оказавшись в первых рядах культурного истеблишмента. История предоставила крупный аванс, который с лихвой и азартом был потрачен два десятилетия спустя. В 1989 году картина оказалась куда более пестрой в возрастном и социальном отношении, хотя студенческий слой в ней тоже присутствовал, но отнюдь не доминировал. «Люди Горбачева», как вы помните, тоже во многом дети 1968. Отработанность человеческого материала и «траченность» интеллектуальных ресурсов сыграли, в свою очередь, не последнюю роль в том пути, каким пошла Россия после 1989.
Несмотря на кажущееся изобилие политологических работ, посвященных теме 1968/1989 – вместе ли, порознь рассматриваются эти даты, я все равно считаю проблему «магического года» не обсужденной. Политология, и в особенности политология, посвященная Советскому Союзу и Восточной Европе, не смогла ответить на трудный вопрос: что случилось в 1989, почему он так и остался не описанным. Я никогда не занимаюсь предсказаниями, но срок краха коммунизма я знал более-менее точно. Мое описание в статье «Закат советской империи» (New York Review of Books, 1988 год) было верным.
Я не устаю повторять, что политический вес 1968 года слабее, чем 1989. Смотрите: 1968 – время театрального разгула, публицистических оргий, лихорадочной смены декораций. В то время профессия «политический режиссер» впервые стала столь востребованной, а транснациональные площадные массовки получили статус самых рейтинговых постановок. Режиссеры и актеры главным образом были заняты производством брехни. В Лондонской школе экономики они скандировали: «Чего мы хотим? Всего! Когда мы хотим этого? Немедленно!»
Но спектакль есть спектакль. И после представления публика все равно возвращается к своим повседневным занятиям. Результат 1989, как мы знаем, другой. Один только перечень крупных и мелких последствий занял бы целую книгу. Но если суммировать, почти в одночасье была решена судьба коммунизма в Европе, рухнула одна из мощнейших империй ХХ века – Советский Союз, объединение Германии положило начало новой западноевропейской конфигурации, а также завершилась тяжелейшая идеологическая и геополитическая коллизия – холодная война, остававшаяся на протяжении полувека ключевым фактор в формировании международной политики.
Напомню важное качество 1989: неприменение силы. Именно в этой «бархатности» и есть залог, почва, предпосылки мягкого преобразования национальных и международных политических и экономических структур. 1989 – скорее реставрация или прилежное повторение либеральной стилистики западной версии реформированного капитализма.
Думаю, что именно в этой точке и обозначен главный политический соблазн – тот набор развилок, то многообразие стилистических вариантов, интенсивное соперничество которых мы наблюдаем последнее время одновременно с любопытством и ужасом.
Для более корректного понимания всей совокупности конфликтов, сосредоточенных в этом «либеральном букете», хотелось бы в очередной раз прокомментировать «случай Гавела», с которым мне доводилось дискутировать, в том числе на страницах NYRB (New York Review of Books).
Надо вернуться немного назад и сказать, что, конечно же, восточноевропейские оппозиции 1980-х и вельветовые революции 1989 года в значительной мере возглавляли интеллектуалы, историки, драматурги и так далее. Между прочим, в этом состоит повод для изрядной зависти со стороны интеллектуалов Запада: «Почему мы не совершаем таких вещей? А имеют ли вес интеллектуалы у нас? Почему меня не бросают в тюрьму и не выбирают меня в президенты?»
Это поколение оппозиционных интеллектуалов было вознесено на вершины власти после 1989, и спор о Гавеле – это, по сути, спор о том, может ли человек одновременно быть и активным политиком и независимым экспертом? Гавел пытался совмещать эти две роли, веря в то, что в своих президентских посланиях он всего лишь продолжает те эссе, которые он писал как драматург и оппозиционер в 1980-х, соединение которых абсолютно противопоказано. Эксперт/интеллектуал и политик пользуются разными инструментами, разными политическими языками при всем их кажущемся родстве. Прежде всего они по-разному пользуются словами и решают разные задачи. В словесную задачу президента входит в первую очередь забота о власти; экспертная задача находится строго в зоне неангажировированного показа, независимого описания. Девиз Гавела для диссидентской контр-политики звучал так: «Жить в правде».
Суть демократической политики – в работе на полуправде. Демократы предъявляют одну сторону вопроса, а республиканцы – другую. Я думаю, что посткоммунистическая политика лучше всех сложилась у тех, кто сразу принял этот факт. Определенно, существовало очень важное моральное измерение, как в плане происходящего, так и в плане того, что я сам писал о происходящем – для меня это представляло определенную трудность. Но это случилось не только со мной, но в некотором смысле с целым поколением писателей начиная с 1989 года, когда моральные дилеммы стали гораздо менее ясными. Белое и черное превратилось в оттенки серого. Многие из моих друзей бывших диссидентов очень не хотят этого принимать, потому что таков был моральный идеал европейского интеллектуала не только последние десять лет, но и на протяжении чуть ли не двух веков. И в этом «моральном наполнении», в споре о «чистоте и грязи», взаимных обвинениях и подозрительных проверках исторической подоплеки – зерно одной из стилистических развилок современного либерализма. Едва ли не главной.
При этом необходимо учитывать, что качество этого либерального стилистического набора, включающего толерантность, плюрализм, верховенство закона, демократию, а также необходимость утверждения этих добрых качеств в контексте расширенной Европы, радикально меняется после 11/9. Однако, прошедшие после 11 сентября семь-восемь лет явили нам старую истину – проблемы обычно не решаются, а лишь затмеваются другими проблемами. Так случилось 8 августа 2008. В этот день две великие державы заявили о своем возвращении на историческую арену. Россия заявила об этом, вторгшись в Грузию танками, а Китай – своими акробатами на открытии пекинской Олимпиады. В обоих случаях послание миру было одним и тем же – мы вернулись. Вторжение России в Грузию было, помимо всего прочего, расплатой за вторжение США в Ирак. А это значит, надо отдавать себе отчет: мировой порядок или мировой беспорядок меняется быстрее, чем нам бы этого хотелось.
Россия и Китай – это не просто великие державы, бросающие вызов Западу. Они также олицетворяют альтернативные варианты авторитарного капитализма или капиталистического авторитаризма. Это и есть крупнейший потенциальный идеологический конкурент либерально-демократического капитализма со времен краха коммунизма. В Китае мы видим перспективу прогресса, который будет одновременно незападным и нелиберальным. Но является ли авторитарный капитализм стабильной, прочной моделью? По-моему, это один из главных вопросов нашего времени – а мы все еще живем в эпоху «после 11 сентября» – но это также и «эпоха после 8 августа», а в экологической перспективе это «пять минут до полуночи».
Расщепление либеральных стилей – одновременно и политический соблазн и угроза, приведшая к тому, что на протяжении последних двадцати лет в американских и европейских публичных дебатах преобладало поистине экстравагантное употребление термина «либерализм», обозначающее помесь некоего мощного государственного управления с развратом. Вокруг либерализма идет жесткая полемика и политический дележ. Нарастающая концептуальная какафония ведет к расчленению его на составные части с более простыми значениями. Но наличие комбинаций и противовесов определяет суть либерализма, а целое гораздо больше, чем сумма его частей. Если даже один из необходимых компонентов, например, свободный рынок, доминирует, результатом этого может стать «нелиберализм» или «контр-либерализм».
Считаю, что минимальный список ингредиентов либерализма XXI века должен включать в себя свободу в рамках закона, ограниченное и подотчетное правительство, рынки, толерантность, некую версию индивидуализма и универсализма, а также определенное представление о равенстве людей, разумности и прогрессе. Пропорции ингредиентов могут быть разными в зависимости от вкусов и национальных привычек той или иной страны. Но вопрос о множественности либерализмов, возможной ассоциации либеральных стилей поставлен именно в 1989. В этом его историческое достижение и неизжитая политическая драма.
Тимоти Гартон Эш
Беседовала Елена Пенская
Источник: "Русский Журнал"