Статья Владимира Леонидовича Близнекова обращена к рассмотрению значения символизма трагических событий, происшедших в Катыни в 1940 году и в Смоленске совсем недавно, в 2010 году, через призму многовековой истории двух этнически родственных народов Польши и России.
Cегодня в связи с трагедией под Смоленском о Катыни
говорит весь мир. Наш мир разбился во второй раз,
и на том же самом месте.
Временный президент Польши Бронислав Коморовский
на публичной заупокойной мессе по 96 погибшим в авиакатастрофе под Смоленском
Авиакатастрофа самолета с польской правительственной делегацией под Смоленском 10 апреля 2010 г., которая произошла с большой долей вероятности вследствие игнорирования правил безопасности полетов польской стороной, вызвала в мировой и российской прессе волну политических и мистических спекуляций относительно «проклятия» Катыни и мистики жертвы Польши в контексте истории ее политических взаимоотношений с Россией. Так что даже представители КПРФ, которые в силу своей идеологической специфики, а также определенной доли моральной ответственности их партии (как производной КПСС) за события в Катыни и за десятилетия фальсификации «катынского дела» со стороны Политбюро ЦК КПСС не должны были бы скатываться на уровень мистической интерпретации катынских символов, заявляют в связи с недавней катастрофой польского самолета об «...этой знаковой и весьма символичной трагедии»[1]. В то же время представляется очевидным, что современная политика России в глобальную эпоху должна по возможности дистанцироваться от любого рода мифологии мистического символизма и стараться удерживаться в рамках трезвой аргументации и пространства политической рациональности.
Смоленск и Речь Посполитая
Катынь — это не просто захолустная деревня на карте России, а один из исторических и культурных центров возникновения русской цивилизации. О политическом символизме Катыни — как месте расстрела части польских военнопленных НКВД в начале второй мировой войны — в России за последние годы наслышаны многие, но культурное значение Катыни и древнего Смоленска для тысячелетней истории России вызывает в российском народе, к сожалению, куда меньший интерес.
Между тем на территории нынешней Катыни и соседней с ней деревни Гнездова, по мнению большинства российских историков, первоначально возник Смоленск, один из древнейших городов России, а в начальный период своей истории — столица крупнейшего из племенных союзов восточных славян — кривичей, уже в 8-9 веках поселившегося по свидетельству «Повести временных лет» на северо-западе современной России: «...а кривичи седять на верх Волги, и на верх Двины, и на верх Днепра, их же град есть Смоленск». Первоначальный Смоленск, занимая территорию примерно в 16 гектаров, был одним из самых крупных городов Восточной и Северной Европы и оставил археологам бесценное историческое наследие в виде до 1500 сохранившихся до сего времени гнездовских курганов и нескольких древнерусских поселений, расположенных в том числе и в Катыни. При раскопках одного из гнездовских курганов в 1949 году был обнаружен глиняный сосуд с кириллической надписью: «ГОРОУХША» или «ГОРОУШНА», что означает «горчица». Эта самая древняя русская надпись датируется периодом не позднее середины 10 века и доказывает наличие письменности у восточных славян и использовании ее в быту еще до принятия ими христианства от Византии.
Смоленск сыграл не только огромную культурную, но и политическую роль в российской истории как западный форпост государства и оборонительный рубеж России во время польской интервенции начала 17 века, наполеоновского вторжения 1812 года или знаменитого Смоленского оборонительного сражения Красной Армии против группы армий «Центр» в июле — сентябре 1941 года.
Но Смоленск (и, соответственно, относящаяся к нему Катынь) был теснейшим образом связан также и с историей Польши, и даже в течение недолгого времени входил в состав польского государства. В рамках данной статьи нет возможности подробно рассказывать о долгой и увлекательной политической истории взаимоотношения Смоленска как с самим Королевством Польским, так и с его основным геополитическим союзником — Великим Княжеством Литовским, со времени Люблинской унии 1569 года образовавших единое восточноевропейское союзное государство, исторически чем-то напоминающее современный Евросоюз — Речь Посполитую.
Но все-таки хотелось бы вскользь коснуться некоторых любопытных исторических аспектов взаимоотношений Смоленска и Польши. Например, роли смоленских ратников в Грюнвальдской битве 1410 года, 600-летие которой будет отмечаться 15 июля этого года. Они заслужили неподдельное восхищение до мозга костей патриотичного польского историка Яна Длугоша, утверждающего в своей книге «Грюнвальдская битва», что из 40 хоругвей (войсковых подразделений польско-литовской армии, сформированных по территориальному принципу) войска великого литовского князя Витовта только единственная Смоленская хоругвь не обратилась в бегство и совместно с 50 хоругвями польского войска короля Ягайло отбила атаку тевтонского ордена. «В этом сражении русские рыцари Смоленской земли упорно сражались, стоя под собственными тремя знаменами, одни только не обратившись в бегство, и тем заслужили великую славу. ...и только они одни в войске Александра Витовта стяжали в тот день славу за храбрость и геройство в сражении...».[2]
Два века спустя после Грюнвальдской битвы, во время осады Смоленска в 1609 – 1611 гг. войском польского короля Сигизмунда III, смоленские дворяне, будучи наиболее опытными из всех жителей Смоленска в военном деле, пожертвовали своим городом и ушли защищать Москву от поляков, сыграв при этом, пожалуй, наиболее значительную роль из всех русских земель в качестве военной силы в освобождении Москвы в составе ополчения Минина и Пожарского. Оставленные своими военными вождями, смоленские посадские люди в течение почти двух лет с ожесточенной самоотверженностью обороняли город от осаждавших польско-литовских войск, хотя при фактическом отсутствии легитимной государственной власти в Москве в тот период это было сугубо добровольным делом. В первой половине 17-го века Смоленск и зависимые от него земли входили в состав Речи Посполитой.
В это время на смоленские земли переселяется значительное количество лиц польского происхождения, в основном из обедневшей шляхты, и начинаются первые религиозные преследования польскими властями «диссидентов» — так называли в то время в Польше лиц некатолического вероисповедания — православных смоленских вотчинников и дворян, отказывавшихся принимать католичество или переходить в недавно образованную униатскую церковь Речи Посполитой. Религиозный фактор сыграл большую роль в неудаче польского проекта ассимиляции смолян — противостояние польских католиков со смоленскими диссидентами закончилось изгнанием последних из пределов города, что значительно ослабило обороноспособность Смоленска перед лицом «московской угрозы». 23 сентября 1654 г. смоленский гарнизон Речи Посполитой капитулировал осаждавшему город русскому войску под началом царя Алексея Михайловича в немалой степени по причине того, что смоленские дворяне-диссиденты отказались воевать против армии московского православного царя. Тем не менее и после окончательного присоединения Смоленска к России в составе смоленской шляхты осталось большое количество людей польского происхождения, вынужденных уже по предложению царя принять православие, чтобы сохранить свои смоленские имения.
В дальнейшей истории Российской империи и Речи Посполитой вплоть до конца существования обоих государств между Смоленском и Польшей имелось огромное количество разного рода политических взаимоотношений и исторических взаимосвязей. Но даже после крушения Российской империи и провозглашения независимости Польши правительством Юзефа Пилсудского Смоленск символически снова играл большую роль в советско-польских политических отношениях. Достаточно упомянуть, что во время советско-польской войны 1920 г. в Смоленске большевиками был сформирован Временный революционный комитет Польши, который был задуман в качестве полномочного органа власти будущей большевистской Польши после свержении Пилсудского, а главнокомандующим Западным фронтом РККА во время Варшавского сражения был потомственный смоленский дворянин, красный маршал Михаил Тухачевский, полное фиаско наступательной стратегии которого во время «Чуда на Висле» привело к тотальному разгрому Красной Армии и спасло независимость молодого польского государства.
Но во время второй мировой войны смоленская символика приобретает для Польши уже совершенно мистическое значение — расстрел военнопленных польских офицеров по приказу Сталина интерпретируется уже не только рационалистически как финал уничтожения польской государственности, но и мистически, в качестве некоего почти ритуального заклания польской элиты по воле средоточия мирового зла. Катынь и Смоленск «как бы мистически случайно» становятся для Польши символом военного преступления советского коммунизма, поскольку территория области была оккупирована немцами, инициировавшими расследование против ненавистных большевиков. Этого не произошло в других местах массовых расстрелов польских военнопленных, например, в Медном, в Тверской области, где было расстреляно почти такое же количество польских граждан, как и в Катыни. Таким образом, смоленская Катынь по воле истории стала символом польской трагедии, хотя там захоронено не более трети всех расстрелянных польских военных и чиновников.
Катынский символизм польской жертвы
Думается, что большинству российских граждан, пребывающих «по ту сторону» польской духовной культуры, трудно, почти невозможно понять значение символизма Катыни для польского менталитета. Дело в том, что католическо-мессианский идеализм польской нации столетиями формировался в рамках формулы польской национально-религиозной идеи: "Польша — Христос среди Европейских народов", являющейся мистическим средоточием как польской национальной идентичности, так и религиозной миссионерской жертвенности. В этом контексте можно с некоторыми оговорками утверждать мессианский мистический символизм коллективной жертвы польского народа, принесенной на алтарь победы над мировым злом мировой истории. Николай Бердяев так, например, характеризует особенность польского мессианизма: «На вершинах польской духовной жизни судьба польского народа переживается, как судьба агнца, приносимого в жертву за грехи мира».[3]
Предпосылки польского религиозно-политического мессианизма возникают уже в конце 14-го века после Кревской унии польского короля Владислава Ягайло. Крещение языческой Литвы благочестивым католиком и «добрым королем» Ягайло происходит удивительно быстро и легко. В благодарность за крещение король одаривает каждого взрослого мужчину-литовца льняной рубахой, что, учитывая чрезвычайную бедность тогдашнего литовского населения, было роскошным подарком.[4] Немецкий (тевтонский) орден предпочитал действовать в Литве иначе — огнем и мечом, и вместо выполнения своей основной миссии — несения Света Христова язычникам — монахи-рыцари сосредоточились в основном на войнах с балтами-язычниками и администрировании завоеванных у них территорий. Конфликт Польши с Орденом носил не только политический или экономический характер, речь шла также о праве на католическую миссию среди балтов и славян. И здесь монашеско-рыцарский орден неожиданно оказался более секуляризованным и слабым духом, чем католическая Польша, итогом чему явилась победа Польши в Грюнвальдской битве.
Реформация в Польше в 16 веке смогла достичь относительно скромных успехов в сравнении с польскими соседями — Чехией и северными германскими княжествами, в том числе даже добровольно обратившимся в протестантизм Тевтонским орденом! На сторону осуществлявшегося под руководством иезуитов мощного контрреформационного движения перешло большинство дворян Речи Посполитой, причем значимым фактором для их религиозного выбора была поддержка Ватиканом восточной экспансии Речи Посполитой. Характерная прежде всего для иезуитов специфика политической миссии для обращения в католицизм не только протестантского, но и православного белорусского и украинского населения страны идейно оформила духовные основы польского религиозного мессионизма.[5]
Позднее экспансионистский характер польской мессианской идеи трансформировался в идеологию освобождения польских католиков от ига российских империалистов и православных схизматиков, воплощением которой стала национально-освободительная борьба в период разделов Речи Посполитой в конце 18-го века и последующих за ними восстаний польских националистов против Российской империи. Теперь уже не российские православные дворяне в Речи Посполитой, а польские католические патриоты в Российской империи становятся революционными, в том числе и совершенно секулярными, чисто политическими «диссидентами», готовыми пожертвовать жизнью ради победы над ненавистными российским Молохом. Такой мистико-политической экзальтации не знало польское население на территориях, отошедших после разделов Речи Посполитой к Пруссии и Австрии. Только борьба с российским империализмом вызывала мистическое воодушевление всего спектра националистически ориентированной польской элиты и пассионариев, так что даже главный советский чекист и палач сотен тысяч безвинно казненных и замученных людей, Феликс Эдмундович Дзержинский, похвалявшийся, что может безошибочно определять врагов Советской республики «только по походке и косому взгляду», в детстве мечтал стать католическим ксендзом, а в молодости являлся активным членом польской националистическо-католической организации «Сердце Иисуса».
Идеология великопольского шовинизма и создания мононациональной, этнически чистой Польши путем жестокой дискриминации и насильственной ассимиляции национальных меньшинств, в первую очередь православных белорусов и украинцев, а также политики неприкрытого антисемитизма проводилась польским политическим и военным диктатором Юзефом Пилсудским, в недавнем прошлом одним из главных руководителей польской социалистической партии, в том числе принимавшим участие в работе второго Интернационала. Причем тоталитарный и русофобский режим Пилсудского, впервые политически реализовавший польскую мессианско-националистическую идею, по своей репрессивности и антидемократичности едва ли сопоставимый с худшими временами пребывания Польши под властью Российской империи, квалифицировался идеологами польской национальной идентичности как несомненное Добро.
Варшавское сражение 1920 г. понималось в рамках польской мессианской мифологии как некая мистическая божественная миссия польского народа, освобождение уже не только от российского политического гнета, но и от порабощения коммунистическим злом. И это задание было Польшей с честью выполнено, а ее результат — «Чудо на Висле», доказательство Божьего благословения польскому народу за верность Богу — многочисленные жертвы 150-летней истории борьбы за независимость и политическую солидарность всего народа в противостоянии с Российской империей, выродившейся к этому моменту в омерзительную богоборческую власть российских большевиков.
Так что понятно, что убежденный атеист Михаил Тухачевский с сатанинским большевистским воинством не мог выиграть эсхатологическое варшавское сражение между добром и злом. Но в то же время «Чудо на Висле» стало увертюрой к жертве Катыни, поскольку победа добра длилась менее двадцати лет, и начало второй мировой войны открывало уже следующий мистический уровень польской эсхатологии. В рамках польской национальной идеи трагедия второй мировой войны, начавшейся так несправедливо жестоко в отношении Польши, означало некую новую еще более высокую божественную миссию для польского народа, понятую как мистическое жертвенное ниспровержение не только немецкого нацизма, но в первую очередь, абсолютного зла советского коммунизма. Польша приносит огромную жертву европейскому нацизму: в фашистских концлагерях целенаправленно уничтожается польская элита — профессора, интеллигенция, священники, т.е. лучшее в народе, что должно быть принесено в качестве сакральной жертвы. Победа ценой мистической крови польских жертв над злом фашизма поначалу только усиливает власть еще более страшного онтологического зла коммунизма, который захватывает уже и саму Польшу. Но в рамках данной польской эсхатологии катынские жертвы не могут быть случайными — они символизируют не только богоугодность польской жертвы, но и божественное предопределение краха коммунизма, в победе над которым именно Польше уготовано сыграть основную роль. Вне данной польской мессианской парадигмы невозможно понять значение феномена польской «Солидарности» или бесстрашную и бескомпромиссную борьбу самого великого поляка в польской истории — папы Иоанна Павла II — против коммунизма. Думается, что даже советским коммунистам трудно отрицать значение этой духовной и политической борьбы.
Здесь также важен теологический аспект учения о жертве, поскольку принесение добровольной жертвы в католическом богословии в отличие от православного и протестантского имеет также сотериологическое значение. То есть праведник, совершая религиозную жертву, соучаствует вместе с Богом в спасении человечества. Эта идея религиозной жертвы ради спасения душ других людей-грешников особенно наглядно присутствует в фатимских посланиях 1917 г., где даже малым детям разъясняется необходимость жертвы, когда им предсказывается скорое наступление эсхатологической катастрофы в России. Вот диалог португальской девочки Лючии с «Ангелом» во время первого явления в Фатиме: «...Безпрестанно приносите Всевышнему молитвы и жертвы. — Как нам приносить жертвы? — спросила я. — Превратите все, что можете, в жертву, чтобы искупить грехи, которые оскорбляют Его, и принесите их как просьбу за обращение грешников. Завоюйте этим мир вашей родине. Я — ее Ангел-Хранитель, Ангел Португалии».[6] При этом автор текста о фатимских явлениях задается логичным вопросом: «Кто может искупить грехи людские, кроме Агнца Божия»?[7] Искупления грехов других людей посредством жертвы праведников в фатимских рассказах с очевидностью отражает католическое богословское учение о сверхдолжных заслугах, согласно которому добрые дела святых и праведников, принесших божественному правосудию преизбыточное, сверхдолжное удовлетворение образуют сокровищницу сверхдолжных заслуг, которой по милости Церкви могут воспользоваться и грешники для своего спасения.[8] Но ведь политический мессианизм целого народа в этом контексте, несомненно, еще более богоугодное дело, чем «искупительные жертвы» одного праведника!
Требование Польши к России признать преступление Катыни носит также определенный религиозный характер. Это должно стать неким завершением акта польской сакральной жертвы на мистический алтарь победы над мировым коммунизмом.
Но наиболее характерно, что даже в Обращении польской общественности к российскому народу с благодарностью за солидарность с жертвами авиакатастрофы и сопереживание недавней трагедии говорится о жертвенном символизме данного трагического события для примирения и сближения двух народов: «Поэтому мы обращаемся к российскому народу: пускай эта свежая кровь, разлитая под Катынью, объединит нас, пускай поможет нам примириться друг с другом».[9]
При этом совершенно очевидно, что авиакатастрофа польского самолета под Смоленском 10 апреля 2010 г. мыслится даже миролюбиво настроенной к современной России польской общественностью в качестве очередного звена польского мессианизма, предпосылки которого были заложены еще в 1410 г. победой польского воинства в Грюнвальдской битве!
Смоленск — символ примирения и памяти
Таким образом вся живая и спонтанная история взаимоотношения Польши с русским Смоленском свелась для политических и религиозных мистиков этой страны к одному лишь жертвенному символизму Катыни. Или, говоря иными словами, весь древний Смоленск был редуцирован в Польше к малой смоленской деревне Катынь. Вся остальная реальная польско-российская история уже не имеет больше смысла перед лицом так наглядно выраженной религиозной эсхатологии.
Отсюда происходят удивительные на первый взгляд высказывания в Польше, что президент Качинский «разбился в Катыни» или погиб «над катынскими могилами», выражающие типичную парадигму идеологии польского мессианизма, ибо Катынь находится в 18 км к западу от центра Смоленска, а авиакатастрофа произошла на военном аэродроме в Печерске, расположенном севернее Смоленска.
С точки зрения логики русской цивилизации из тысячелетнего пласта русской истории древнего Смоленска не могут вырываться два трагических эпизода политической истории соседнего польского народа и трансформироваться в мифологические клише наподобие «катынской жертвы польского народа» или «проклятого места», как решился высказаться даже экс-президент Польши Александр Квасьневский в интервью польскому радио ТОК ФМ.[10]
Поэтому очевидно, что такого рода символическая редукция многовековых российско-польских отношений к одной проблеме Катыни не может являться прочным духовным и онтологическим фундаментом осуществления подлинного политического примирения и исторического взаимопонимания между двумя народами. Символ «Катынь» десятки лет ассоциировался в сознании поляков с ужасающим преступлением и одновременно с трагедией и несправедливостью, а теперь будет отождествляться также с еще одной катастрофой, приведшей к гибели польской элиты. Такой эсхатологический трагизм — плохая основа для политического оптимизма восстановления межнациональных отношений на равноправной основе. Ведь не может же при этом вестись речь о комплексе «вины» и «покаянии» России за преступления Катыни перед Польшей по образцу нацистской Германии, поскольку в среде самой мыслящей польской общественности растет осознание того, что в преступлениях советского режима неповинны Россия и российский народ, сами оказавшиеся такими же жертвами коммунистических палачей.
Следовательно, мрачный символ польской жертвы и семидесятилетней вражды по отношению к России — Катынь — должен быть заменен более широким символом Смоленска, который включает в себя весь спектр как позитивных, так и негативных коннотаций истории российско-польских взаимоотношений от Грюнвальдской битвы до авиакатастрофы в Печерске, включая и события в Катыни, случившиеся на территории древнего Смоленска. Если польская сторона действительно готова к примирению, она должна скорректировать терминологию Катыни. Употребление номена «Катынь» может относиться только к конкретному месту захоронений расстрелянных НКВД польских офицеров, но не связываться с местом авиакатастрофы под Смоленском, а тем более становиться символом взаимоотношений между двумя народами или концептом примирения и исторической памяти, т.е. захватывать практически всю Россию. Ибо Россия — это не только Катынь для Польши.
А Катынь — это не только расстрел польских военнопленных, но и тысячелетняя история Смоленска, и мы не вправе подменять целостную историю одним идеологическим штампом, хотя и связанным с достоверным единичным военным преступлением советской власти.
Поэтому было бы во всех отношениях позитивно, если бы духовным символом возможного будущего политического примирения Польши и России, а также местом памяти многовековой истории двух этнически родственных народов стал древний Смоленск, сыгравший такую большую роль в истории российско-польских отношений, а не одна малая, но негативно идеологически нагруженная административная единица большого Смоленска — Катынь.
Близнеков Владимир Леонидович
Источник: "Богослов.Ру"
[1] http://top.rbc.ru/politics/11/04/2010/392378.shtml
[2] Ян Длугош. Грюнвальдская битва. СПб.: Наука, 2007. С. 102.
[3] Н.А. Бердяев. Судьба России. М: Эксмо-Пресс, 1998.
[4] Я. Длугош. Грюнвальдская битва. СПб.: Наука, 2007.
[5] Б.Н. Флоря. История Европы. Т. 3. От средневековья к новому времени. М.: Наука, 1993. С. 299-306.
[6] См. Иеродиакон Макарий (Петанов). Правда о Фатиме. Духовная ткань фатимских явлений. http://medjugorje.katorgin.ru/book8-Fatima.html
[7] Там же.
[8] http://www.stjohndc.org/Russian/orthhtrdx/r_08.htm
[9] http://www.newsru.com/world/13apr2010/address.html
[10] http://www.newsru.com/world/11apr2010/poterya.html